Страница 1 из 2
Юрий Нагибин
Припозднившийся дебют
Передо мной небольшая книжка, изданная «Молодой гвардией» в прошлом году: Людмила Репина, «Был смирный день» — значится на глянцевой обложке. Закон о переходе количества в качество бессилен в державе искусства: здоровенные сырые литературные кирпичи ничего не стоят перед крошечными самоцветами. Впрочем, это старая истина, еще Фет писал о томике стихов Тютчева, лежащем на весах Музы: «…вот эта книжка небольшая томов премногих тяжелей». Не стану возводить напраслину на молодую писательницу, она не Тютчев в прозе, но ее повесть и рассказы, собранные под одной обложкой, — истинные самоцветы.
Биография писателя может быть нейтральна к его творчеству, но Людмила Репина вся из «страны своего детства» — глубинной костромской деревни, где она увидела свет, узнала название всему сущему, где молодое сознание с неведомой до поры целью жадно копило жизненные впечатления, свет человечьих лиц, все подробности крестьянского быта, силилось проникнуть в тайну взрослого существования. Отсюда точность в ее описаниях и верность тона, проникновенное знание всех изгибов весьма мудреных, затейливых душ.
Уже не год и не два иные критики «хоронят» «деревенскую» прозу, а она живет себе и живет, находя новые формы общения с читателями, оставаясь все той же, нужной им. Ограничусь ссылкой на «Живую воду» и рассказы В. Крупина, где не присущая «деревенщикам» (за исключением разве Шукшина) ирония поразительно взбодрила и освежила привычный материал. Нельзя исчерпать эту тему, пока жив хоть один сельский житель, можно лишь износить литературную форму. Л. Репина непроизвольно открыла новый подход к теме.
А. Рекемчук в небольшом, но емком предисловии определяет этот подход как «лубок», «примитивизм» в том отнюдь не унижающем, а возносящем смысле, в каком мы применяем это слово к удивительному искусству Нико Пиросмани или таможенника Руссо. Мне лично это определение творческой манеры Л. Репиной кажется неточным. Примитив идет не только от видения мира, но и от необученности ремеслу. Настоящий примитивист, а не ломающийся под детское видение, что всегда отвратительно, не может писать иначе: великий Пиросмани не мог бы написать «Дворника» с той фотографической точностью (как бы ни тщился), что доступна самому посредственному выученику художественного училища. Руссо никогда бы не написал своего гениально-карикатурного Гийома Аполлинера с блеском, доступным салонному Вербову. А тот, кто может иначе, создает лишь суррогат искусства примитивов: фальшивую, гадкую детскость, что хуже сухого академизма, ибо это хоть от души, а там — ломанье, пустота.
Людмила Репина имеет школу — Литературный институт, где, кстати сказать, ее наставником был тот же А. Рекемчук, ее видение и адекватное ему изображение мира отмечены не примитивностью, что совсем другое. Поэтому она может быть — без всякого насилия над собой — и детски непосредственной, и весьма изысканной в своей прозе, что не мешает сказочности (изысканность многих мастеров Палеха), но несовместимо с примитивизмом. Ее органически сложившаяся манера наделяет свежестью знакомые образы, порой нежно, волшебно отстраняя их, выводя из серой обыденности, будничного реализма.
Лучшее в этой талантливой книге — повесть о прекрасной безумной деревенской женщине Фетинке — прозвище, которому автор не находит вразумительного объяснения. Краса писаная, модница и сама искусная портниха, чья быстрая игла создавала щегольские наряды, Фетинка пережила миг ослепительного счастья, когда ее приметил, полюбил и сделал своей женой самый красивый, добрый и отважный парень в округе — Макар, которому лен и васильки отдали свои краски. И не было свадьбы нарядней, веселей и звонче Фетинкиной, и никому не выпадало столь полной радости соединения, столь сладкого забвения и глубины покоя с любимым, как Фетинке, но все рухнуло в тот сразу позабытый отказавшим навсегда сознанием миг, когда пришла похоронка. Война всегда прибирает в первую голову самых лучших, смелых и сильных, безоглядных в любви и в сражении. Описание того, как принесли в деревню с болота окоченевшую Фетинку, всю в клюквенном соке, как в крови, со смерзшимися в ледяной воде длинными волосами, исполнено той очищающей боли, что дарит лишь подлинное искусство.
Горестная, но с золотым отсветом изначальной красоты жизнь полубезумной женщины воссоздается в коротких зарисовках, порой обладающих завершенностью новеллы. Тут нет никакой патологии, ничего надрывного, уродливого: Фетинка изгнала из сознания память о гибели возлюбленного мужа, она не омрачена, причуды ее красивы, заблуждения исполнены щемящей доброты, а самые нелепые поступки — изящества. Она приняла незнакомого городского мальчика, оказавшегося в деревне, за своего сына, и вмиг душа ее охвачена заботой о нем; в каждое мгновение жизни готова она открыть объятия Макару, отлучившемуся по военной страде, но он вернется, непременно вернется, раз его так страстно ждут…
Когда бабы заказали ей обновы, думая пробудить старый талант Фетинки и тем приблизить ее к разуму, и принесли извлеченные из заветных сундучков отрезы, она искромсала ситцы, шелка и шерсть на лоскутья и сшила ярчайшие карнавальные платья. И вот тут-то проявляется главный и значительный смысл повести — пережив до слез горькое разочарование, бабы не только не обозлились на Фетинку, но в своих скоморошьих одеждах устроили в ее пустой избе веселый праздник в складчину. О лоскутных же нарядах говорили, смеясь: «На масленицу сгодятся!» Сострадание к Фетинке, к своей не перемогшей удара сестре-солдатке, пересилило все остальные человеческие, естественные, но мелкие чувства.
Да суть повести не в причудах безумства Фетинки, изображенного с честностью порой беспощадной, а в том, что вся побитая войной деревня, где не осталось ни одного цельного мужика, где каждая вторая — вдова, оберегает Фетинку, спасает уцелевшее в ее околдованной душе. И не расслабляющее умиление забивает комом горло, а гордость за наш народ, доброту и мудрость его общего сердца. Нет, это не лубок, хотя истинный лубок тоже бывает прекрасен. Это проза во всеоружии сегодняшнего знания о мире, порой прикидывающаяся простодушной, на деле же очень проницательная, смотрящая в самую глубь человека.
Большой рассказ «Ожидание», хотя и не столь затейлив, переливчат и многокрасочен, как повесть о Фетинке, равен ей по художественности, очарованию интонации, глубине переживания. Существо рассказа выражено в его названии. С той поры, как загремела война, женщины русских селений принялись ждать, ждать своих сыновей, мужей, отцов, суженых, милых и тех, не успевших воплотиться в телесный образ, но намечтанных до несомненности. «Где мой папа?» — спрашивает девочка, ставшая автором этой книги, свою мать. Где они, эти суровые и ласковые, порой хмельные, грубые и все равно безмерно родные люди, без которых навсегда останется неполным народный дом? Их ждут, терпеливо перемогая жизнь, русские женщины — и те, у кого «пропал без вести» (все-таки тень надежды), и те, кто получил похоронку (бывают же чудеса!), ждут, ждут, вздрагивают от внезапного стука в окошко, от ночного бреха старого, утратившего чутье пса, от промелька за околицей одинокой фигуры путника. Ждут до сих пор.
Как прекрасен наш народ!..
Рассказ «Горькое молоко» о не угадавших друг друга людях — красавице Анюте и пастухе Егоре, — пожалуй, действительно приближается к лубку, вернее, к тем палехским и федоскинским «лакам», на которых налет вневременности. Талант и тут радует, но все же лучше держаться того пути, каким автор уверенно шел в двух главных вещах — «Был тихий день» и «Ожидание», — там в единый клубок соединены волшебное и земное, поэтичное и социальное, здесь же чересчур закудрявилась сельская действительность.
Из маленьких рассказов, завершающих сборник, лучший — «Трудодни для рая» — о пожилом человеке, вдруг очнувшемся посреди пустого одиночества и возрадевшем о благе общественном, единственно дающем смысл и ценность жизни. И даже его внезапная смерть перед свадьбой, на брачной двуспальной кровати, с невестиным подвенечным платьем в руках, ничуть не мешает читательской уверенности: этот бобыль успел прикоснуться к горячему сердцу жизни.