Страница 2 из 3
Ибо я оказался на пограничной линии между двумя поколениями, и в этом заключалось мое преимущество, хотя я и был несколько смущен таким своим положением. Когда письма начали приходить ко мне пачками - скажем, сотни и сотни откликов на рассказ о девушке, остригшей свои косы, - я испытал неловкость: не абсурд ли, что все эти люди пишут именно мне? Впрочем, поскольку я всегда был не уверен в своих силах, мне приятно было снова ощутить себя не тем, что ты есть, - на сей раз я был Писатель, как прежде - Лейтенант. По сути, я перестал быть собой и превратился в писателя, конечно же, ничуть не больше, чем прежде - в армейского офицера, но людям не приходило в голову, что перед ними просто маска, скрывающая настоящее лицо.
За одни и те же три дня я женился, а типография отпечатала "По эту сторону рая" - мгновенно, как изображают в фильмах.
Когда книга была издана, я впал в маниакальное безумие и депрессию. Восторг и ярость сменялись во мне поминутно. Многим казалось, что я сам себя взвинчиваю, и они, может быть, были правы; другие считали, что я играю комедию, и эти ошибались. Как во сне, я дал интервью, в котором расписывал, какой я замечательный писатель и каких вершин достиг. Хейвуд Браун, прямо-таки подкарауливавший любую мою оплошность, просто привел цитаты из этого интервью, добавив, что я, видимо, весьма самонадеянный молодой человек; после этого я на какое-то время стал непригоден для общения. Я пригласил Брауна позавтракать со мной и мягко посетовал на то, что он живет впустую, ничего не добившись. Ему только что перевалило за тридцать, а я примерно в это же время написал фразу, которую кое-кто никогда мне не простит: "Это была увядшая, но все еще привлекательная женщина двадцати семи лет".
Как во сне, я заявил в издательстве "Скрибнерс", что, по моим подсчетам, они продадут тысяч двадцать экземпляров романа, не больше, и, когда все вдоволь насмеялись, услышал в ответ, что для первой книги пять тысяч - отличная цифра. Двадцать тысяч было распродано чуть ли не в первую же неделю, но я не усмотрел в этом ничего забавного - так всерьез я к себе относился.
Вскоре, однако, сладостный сон оборвался, потому что в атаку на мою книгу устремился Принстон - правда, не студенты, а черная стая окончивших и преподавателей. Ректор Хиббен мягко, но недвусмысленно корил меня в своем письме, а когда я попал на вечеринку, где были мои однокашники, они дружно меня изругали. Вечеринка была довольно веселой и продолжалась в ярко-голубой машине Гарви Файрстоуна; в разгар веселья, когда я пытался остановить драку, мне случайно подбили глаз. Газеты изобразили это как оргию, и, хотя делегация студентов даже обращалась по этому поводу к университетскому совету попечителей, меня на несколько месяцев исключили из Принстонского клуба. Мою книгу раскритиковал "Питомец Принстона", и только у Гауса, декана факультета, нашлось для меня доброе слово. Все это сопровождалось настолько лицемерной демагогией, что я вышел из себя и на целых семь лет порвал с Принстоном все связи. А когда прошли эти семь лет, мне заказали статью о Принстоне, и, принявшись за нее, я понял, что на самом деле он мне очень дорог и что на общем фоне одна неприятная неделя значит не так уж много. Но в те дни 1920 года радость успеха, кружившая мне голову, сильно померкла.
Впрочем, я ведь теперь стал профессионалом, а создать новый мир было невозможно, если не разделаться со старым. Мало-помалу я научился не принимать близко к сердцу ни похвалы, ни хулу. Слишком часто мои вещи нравились публике не тем, что я сам в них ценил, или их хвалили люди, чье осуждение явилось бы для меня куда более ценной наградой. Ни один настоящий писатель не полагается на вкусы публики, и со временем привыкаешь делать свое дело без оглядки на чужой опыт и без страха. Перелистав старые счета, я увидел, что в 1919 году заработал писательством 800 долларов, а в 1920-м рассказы, права на экранизацию и роман принесли мне 18000. Мой гонорар за рассказ с тридцати долларов подскочил до тысячи. Сравнительно с тем, как платили впоследствии, в разгар бума, это не такая уж большая цифра, но восторг, в который я тогда от нее приходил, неописуем.
Мечта моя осуществилась быстро, это было и радостью и бременем. Преждевременный успех внушает почти мистическую веру в судьбу и соответственно - недоверие к усилиям воли; и тут можно дойти до самообмана вроде наполеоновского. Человек, который всего добился смолоду, убежден, что смог проявить силу воли лишь потому, что ему светила его звезда. Если утвердиться удается только годам к тридцати, воле и судьбе придается равное значение, а если к сорока - все, как правило, приписывается одной только силе воли. Как было на самом деле, понимаешь, когда тебя потреплют штормы.
Ну, а радостью, которую приносит ранний успех, становится убеждение, что жизнь полна романтики. Человек остается молодым в лучшем смысле этого слова. Когда я мог считать достигнутыми главные свои цели - любовь и деньги, когда прошло первое опьянение непрочной славой, передо мной оказались целые годы, которые я был волен растрачивать и о которых, по совести, не жалею, - годы, проведенные в поисках непрерывающегося карнавала у моря. Как-то в середине 20-х годов я ехал в автомобиле в сумерки по верхнему приморскому шоссе и в волнах подо мной подрагивала, отражаясь, вся Французская Ривьера. Вдали уже зажглись огни Монте-Карло; и хотя сезон кончился, великие князья разъехались, игорные залы опустели, а живший со мною в одном отеле Э.Филлипс Оппенхайм был просто работящий толстяк, весь день проводивший в халате, самое это слово, "Монте-Карло", заключало в себе непреходящее очарование, настолько властное, что я невольно остановил машину и, как китаец, стал покачивать головой, приговаривая: "Горе мне, горе!" Но смотрел я не на Монте-Карло. Я всматривался в душу того молодого человека, который не так давно слонялся по нью-йоркским улицам в башмаках на картонной подошве. Я снова им стал; на какой-то миг мне удалось приобщиться к его мечтам, хотя я теперь разучился мечтать. И до сих пор мне порой удается подстеречь его, застать его врасплох осенним нью-йоркским утром или весной, под вечер, в Каролине, когда так тихо, что слышишь, как лает собака в соседнем округе. Но никогда уже не бывает так, как в ту недолгую пору, когда он и я были одно, когда вера в будущее и смутная тоска о прошедшем сливались в неповторимое чудо и жизнь на самом деле становилась сказкой.