Страница 10 из 14
Каблучки стучали все громче. Мигель Бергамин представил себе быстрый, сухой шаг маленьких ног Мерседес с очень крутым подъемом и как напрягаются ее крепкие икры в черных чулках — Мерседес признавала только два цвета: черный и лиловый; то были ее собственные цвета лиловые глаза, лиловая помада на смуглых губах, цвета вороньего крыла волосы и оливковая кожа в каких-то поворотах тоже отливают лиловым, и соски ее маленьких острых грудей были лиловыми и тень под нежным животиком. Мерседес до замужества любила показываться брату обнаженной — на пляже, в бассейне, в купальне, она чувствовала его восхищение, и это ей было нужно.
Стук каблучков все ближе и ближе, скрипнула дверь, и вот они уже застучали по самому сердцу Мигеля Бергамина, причинив острую и сладкую боль, и он узнал имя своей неизбывной тоски: Мерседес.
Какая странная беда выпала ему на долю: открыть, что лучшая женщина на свете, самая, да нет, единственно достойная любви и поклонения, единственно способная утолить его тоску, — родная сестра. Случай был безнадежен. Нет и не может быть второй Мерседес в мире. Но разве господь бог не всемогущ? «Мигель! — скажет она, задыхаясь от волнения. — Мы разбирали бумаги отца — выяснилась страшная тайна, я не сестра тебе, я приемыш».
— Мигель, — чуть запыхавшись, сказала Мерседес. — Завтра в Испанию приезжают Клифтоны. Дядя будет писать о корриде.
— Здравствуй, сестра, — церемонно произнес вставший с ее появлением Бергамин.
Она небрежно сунула ему руку, он наклонился и медленно поцеловал ее тонкие пальцы с лиловыми ногтями.
— Ладно тебе! — Она отняла руку. — Ты не считаешь, что пришло время использовать Дядю?
— Можно тебе предложить кофе?
— Да. И рюмочку коньяку.
Мигель позвонил. Вошел шоколадный слуга-бербер, выслушал приказание, поклонился и молча вышел.
— Как у тебя вышколены слуги! — восхитилась Мерседес. — Моя горничная если и соизволит откликнуться, то лишь когда я начисто забуду, зачем ее звала.
Она болтала, облизывая языком темные лиловые губы. Почему у нее пересыхают губы? «Она взволнована, хочет попросить меня о чем-то и не решается, — гадал Мигель. — Но она же знает, что я выполню любую ее просьбу. Видимо, сейчас она в этом не уверена или же просьба такого рода, что с ней трудно обратиться. Как все это странно!»
Слуга принес кофе. Поставил поднос на столик. Мигель жестом показал, что разольет сам, и слуга бесшумно вышел. Не дожидаясь, пока Мигель совершит священнодействие с крошечным кофейником и кукольной чашкой, Мерседес плеснула себе в рюмку коньяку и залпом выпила. Ее слишком современные манеры шокировали Мигеля и волновали. Он был чашкой, которой касались губы Мерседес, горячим напитком, омывающим ее нежный зев и скользнувшим в желудок, был огненным коньяком, опалившим ее нёбо, а сейчас стал сигаретой в длинных пальцах и гладкой ронсоновской зажигалкой в кулачке другой руки. Вот он вспыхнул желтым лепестком огня под нажимом большого пальца и, сочетавшись с собой же — кончиком сигареты, заалел круглым огоньком у лиловых губ.
И сразу новое превращение — голубым дымом он вытолкнулся из округлевших ноздрей. Каким ценным и наполненным оказывается каждое мгновение, когда рядом любимое существо, и сколько ради этого приходится одолевать пустой жизни!
Он испытывал благодарность к Мерседес за ее подвижность, она словно заключена в сеть малых, безостановочных, несуматошных, четких движений: она затягивалась сигаретой, всасывая щеки, выдыхала дым, сбрасывала пепел мимо пепельницы, пила кофе и коньяк, меняла позу в кресле: то откидывалась на спинку, то наклонялась вперед, натягивала юбку на круглые колени, закидывала ногу на ногу, спокойно и целомудренно показывая смуглое тело выше длинных чулок, поправляла волосы, падающие на глаза, поводила шеей, как будто ей душно, и вдруг резко выпрямлялась, напрягая высокую грудь, не знакомую с лифчиком. И она была чудесно озвучена: то тихонечко и очень музыкально напевала, то вдруг по-детски (или по-телячьи) шумно и глубоко вздыхала, щелкая крышкой портсигара, звякала ложечкой, чуть покашливала от дыма или от табачинки, залетевшей в горло, слегка посмеивалась какой-нибудь мелкой неловкости или от внезапного столкновения с ним глазами, от затянувшейся паузы, от того, что в сильном электрическом поле между ними что-то смещалось и смех был отзывом на эти смещения. В бессознательной активной жизни молодого существа не было ничего болезненного, нервического, во всем ощущалась перехлестывающая через край упругая сила.
Вот так бы смотреть на нее, слушать творимую ею тихую музыку, и ничего больше не надо. Но мировая суета не знает пощады.
— Так ты понял: Клифтон завтра будет в Мадриде.
— Очень рад, — сказал он равнодушно.
— Он в Испании — на все лето. Сперва, конечно, поедет в Памплону, потом вместе с друзьями будет сопровождать Хосе в его турне.
— Почетная свита!
— Да! Что за человек Клифтон?
— Вот те раз! Вы же такие друзья! И видитесь с ним куда чаще, чем я.
— Часто видеться — ничего не значит, — сухо сказала Мерседес. — Он повернут к нам одной стороной. Мы видим его неизменную от уха до уха улыбку, как на рекламе зубной пасты, но ведь он не всегда улыбается.
— Нет, конечно. Ты ждешь характеристики Клифтона? Это мне не по силам. Он прежде всего писатель, и тут я молчу.
— Покойный отец говорил: кто понимает в быках, понимает и в людях.
— Писатель — это не совсем человек. Вернее, это человек и еще что то. Поэтому мне трудно говорить о Клифтоне. Итак, он прежде всего писатель. Большой, признанный, знаменитый, невероятно популярный, создавший стиль Клифтона, но не перестающий считаться с другими писателями, в том числе с умершими. Значит, он не так уверен в себе, как кажется. Со стороны Клиф — самонадеяннейший из смертных.
— Это, конечно, слабина в нем, — заметила Мерседес.
— «Слабина»? Что это — сленг?
— Да, не обращай внимания.
— Он много воевал…
— Стоп! — прервала Мерседес. — Меня война не интересует. Каков он в дни мира?
— Не сбивай меня. Я не знаю, как к нему подступиться. Он, такой большой, шумный, открытый, очевидный, выскальзывает из рук, как угорь. Главное, повторяю, он писатель, отсюда все его достоинства и недостатки. Понимаешь, он не просто живет, как все мы, он живет для того, чтобы потом написать об этом. Сам он так не считает, он уверен, что живет, как все, и наслаждается жизнью. Но неважно, каким он себя видит. С ним все в порядке, раз в результате появляются прекрасные книги. Он может пить, хвастаться, лезть не в свое дело, такой, как он есть, Клиф набирает все необходимое для своих книг. Ясно тебе? — произнес он беспомощно, чувствуя, что говорит совсем не то, что от него ждут, но Мерседес кивнула с серьезным видом, и он снова вломился в чащу. — Понимает ли он людей? А что это значит? Можно ли вообще понять человека? В узком пространстве конкретного дела — да. Таким пониманием обладают бизнесмены, менеджеры, антрепренеры, аферисты. Ну, а что мы вообще знаем о человеке? Что мы знаем о наших близких? Ничего, кроме плоских очевидностей их темперамента. А писателям (я это понял недавно) вообще не надо знать людей, они их выдумывают и этих выдуманных людей вполне понимают. — Мигель облегченно улыбнулся.
— Значит, он не понял отца Хосе? — все так же серьезно спросила Мерседес.
У Мигеля возникло странное и неуютное чувство, будто его толкают в спину, заставляя идти дорогой, которую он не выбирал. Сосредоточенный, из страшной глубины лиловый взгляд Мерседес завораживал, лишал воли. А он-то как раз почувствовал, что мог бы что-то сказать о цельной, будто из одного куска, и вместе необычайно сложной и противоречивой личности Клифтона, но Мерседес гнала его, как мула, вперед — к одной, ей ведомой цели.
— Он взял от него то, что ему было нужно. Понял ли он живого Педро — не знаю. Скорее всего он и не стремился к этому. Он придумал своего Педро Орантеса, и все его приняли. А до мотылька-однодневки, послужившего прообразом героя, никому и дела не было.