Страница 24 из 33
– Рита, все зависит сейчас от нашей искренности. Все!
– Историческая минута? – пошутила она, сохраняя ту же улыбку.
Охваченный плохо сдерживаемым гневом, он подошел к кровати:
– За что ты цепляешься? Не смей юлить… Почему ты не хочешь развестись? Чего ты боишься?
В его тоне было нечто такое, что заставило ее сесть.
– Да, я боюсь, – вдруг так же враждебно, как и Андрей, сказала она. – Ты один… тебе это незнакомо. А у меня есть семья. Худая, хорошая, но семья. У меня есть что-то прочное. А с тобой… Кто знает, как у нас получится, когда я приду к тебе. – Она успокоилась и погладила свою голую вытянутую руку. – Ты попусту сердишься. Я верю – ты меня любишь и будешь делать все, чтобы было хорошо, но это ничего не значит. Может не получиться. Тут не застрахуешься, дружок… – Тень абажура делила ее лицо пополам: лоб, волосы, глаза, прикрытые тенью, были мягкими и молодыми, а ярко накрашенный рот, подбородок, шея казались Андрею жесткими, и голос звучал суховато, рассудительно. – Когда в войну пришла похоронка и в райвоенкомате мне сказали: вы не зарегистрированы, пенсии вам не положено, я на своей шкуре почувствовала, что такое «одинокая мать». Известен тебе такой термин? Из комнаты – я не была прописана у него – меня выгнали. Я стояла на улице одна, с дочкой. В одной руке дочь, в другой – чемодан. Ко мне подошел один тип и предложил переночевать у него. «Полкило хлеба дам». Да, я боюсь. Вот откуда у меня страх. Я не люблю мужа. Ты это прекрасно знаешь. Но я ему благодарна. Обязана ему. Понятно? Ну, пускай привыкла… И дочка знает его как папу. Он ее любит. Чем они виноваты?.. Нет, нет! – Она зажмурилась, передернула плечами.
Она открыла глаза, улыбнулась, ласково взяла его за руку, словно уговаривая большого непослушного ребенка:
– Так нельзя рубить с маху, Андрей. Мне надо как-то самой подготовиться… Привыкнуть, что ли, к тебе.
– А я так не могу, – не разжимая зубов, сказал Андрей. – Я приду к твоему мужу и объясню ему все.
– Ты можешь испортить мне жизнь, и только… Куда ты торопишься? Мы нашли друг друга, мы любим, встречаемся. Тебе мало этого? Неблагодарный. Я ведь не жалуюсь. Мне-то труднее. Знал бы ты, как мне тяжело врать…
Она спрыгнула с кровати, все лицо ее оказалось на свету и стало некрасивым. Таким никогда не видел его Андрей. Он с неприязнью вглядывался в эти черты – какое-то странное сочетание безволия и суховатой рассудочности.
– Вот я и не желаю твоего вранья. И сам не могу терпеть, да еще обманывать. Я хочу ясности. Я так не могу, – повторял он, чувствуя, что, если она попробует снова увернуться, он способен ударить ее, хватить стулом по всем этим туалетным склянкам, бить, ломать, до крови рассаживая кулаки…
Она стиснула ворот кофточки, медленно опустилась на стул.
– Какой ты жестокий, – тихо сказала она. – Ну, чем я виновата? Я люблю тебя. Люблю. Больше у меня ничего нет. Чего тебе от меня надо? За что ты мучишь меня? За что?
Он вдруг весь сгорбился, его большие руки повисли.
– Как же так… если ты действительно любишь… – Всю силу воли он собрал сейчас, пытаясь устоять перед внезапно нахлынувшей жалостью и болью. – Не понимаю я такой любви. Мне так вот ничего не страшно.
Она криво усмехнулась. Он смотрел на ее яркие, плотно сжатые губы, все еще ожидая ответа.
– Ну так как же, Ри?
Она молчала.
Тяжело переставляя ноги, он подошел, осторожно прижал ее голову к своей груди. Им вдруг стало грустно. Они не понимали и не думали – отчего, им просто было до боли грустно. Андрей тихонько гладил ее волосы. Концы их были светлее, подпаленные, словно измученные частой завивкой. И только на шее сохранились маленькие нетронутые нежные завитки.
Они расстанутся, они уже расставались – эта мысль ошеломила обоих. Молчание все больше отдаляло их, и никто первый не мог нарушить его. «Она не виновата», – думал Андрей, не сознавая, что его грусть и нежность были верными признаками наступающей разлуки. Ну хорошо, пусть разлука, но только не разрыв…
– Если ты передумаешь, я буду ждать, – горло его пересохло, голос хрипел. – Может быть, ты решишься… Ри?
– Может быть, – тоже хрипло повторила она.
– Ну что ж… – сказал он, откашливаясь. Он осторожно отстранил ее и отошел.
– У тебя пуговица висит, – сказала Рита. – Дай я пришью.
Она достала нитки, иголку. Андрей сел, не снимая пиджака.
– На тебе пришивать? Плохая примета, – пошутила Рита. Ее пальцы с иголкой медленно двигались под полой пиджака. Ее колено касалось ноги Андрея, он чувствовал теплоту ее тела и сидел окаменев. Она наклонилась откусить нитку – прямо перед ним светились ее волосы, мелкие прозрачные завитки на белой шее.
– Ты еще не уходишь? – тихо спросила она.
Он поднялся, потрогал пуговицу.
– Крепко пришито, спасибо… Нет, я пойду.
Потерянная улыбка скривила ее губы. Андрей испытал невыносимую жалость, он хотел остаться, он должен был остаться, но знал, что стоит ему уступить, и он больше не найдет в себе сил снова начать этот разговор. Их отношения затянутся на годы, наполненные ложью, страхом, ревностью, замкнутые в мучительно-безвыходный круг, порвать который он уже не сумеет.
Руки ее недвижно лежали на коленях. Широко открытые сухие глаза следили, как Андрей торопливо надевал пальто, путаясь в рукавах. А на стене, над кроватью, глуповато посмеивался красноклювый аист.
У двери он обернулся. Она вдруг шевельнула рукой, протянула пальцы, будто удерживая его. Сердце его дрогнуло от злого предчувствия.
И потом, когда бы Андрей ни вспоминал Риту, ее лицо, ее голос, они возникали почему-то вместе с этой протянутой рукой, на фоне этого нелепого, грубо раскрашенного коврика.
Глава тринадцатая
Мать Андрея умерла, когда ему было пятнадцать лет. Хозяйство перешло в руки Кати. Она была на три года старше брата и считала своим долгом заниматься его воспитанием. Николай Павлович тоже стал строже следить за сыном.
Война подкосила здоровье отца, он вышел на пенсию, страдая от вынужденного безделья. В последний год, немного оправясь, он увлекся работой по дому как член комиссии содействия. Андрей радовался, что эта безобидная деятельность отвлекает отца от мыслей о болезни. Когда-то отец, монтажник гидротурбин, был в глазах Андрея героем, мудрым, всезнающим. Теперь Андрей водил его гулять; посмеиваясь, выслушивал суждения о порядках в домоуправлении и поддавался, играя с ним в шашки.
– Папа, я ничего не знаю! – не раз сокрушался он, возвращаясь из лаборатории. Ему необходимо было кому-то пожаловаться.
Он изливал отцу горести, делился своими проектами, не ожидая совета, не интересуясь одобрением, потому что ему важно было иметь лишь слушателя. Как бы там ни складывалось на работе, он никогда не чувствовал себя одиноким. В этой части своей жизни он ощущал превосходство молодости, здоровья, силы и, как все взрослые дети, все меньше чувствовал себя сыном.
Там же, где он нуждался в участии, он неожиданно оказался по-настоящему одинок. Он не мог рассказать о Рите никому: ни Кате, ни отцу – никому. Здесь все были чужими. Шли дни, и каждый день уносил часть надежды. Он все еще не мог поверить, что это не разлука, а разрыв. Понимал, знал и не верил.
Любовь умирала медленно и слишком мучительно. Заниматься он не мог: избегая расспросов отца, он по вечераму ходил в кино или слонялся по улицам, и время после работы тянулось уныло.
Весна в тот год наступала не под приветственный блеск солнца. Она сражалась многотрудно, денно и нощно ковыряясь в грязи, под хмурым небом, отступая перед ночными заморозками, отвоевывая каждый клочок земли. Со взморья налетали серые ветры, мотая окоченелые, но уже упругие ветви с примерзшими к ним комьями снега.
Кое-где лежали сугробы талого, источенного каплями снега. Он был совсем непохож на голубой снег ранней весны. Он уже не скрипел, а хлюпал под ногами. Казалось, что город устал от зимы. Устала промерзшая земля, устали крыши, стены, устали люди. И Андрей чувствовал, что он тоже устал от всего того, что было.