Страница 9 из 135
— Да есть у него билет, хозяйка! Своих не узнаешь?..
Фомич поспешно предъявляет билеты. Проводница смотрит на компостер, успокаивается. Обмякшая вся, старше делается. Доступнее. И как бы несчастнее. Надкусывает пирожок. Горячее повидло струйкой выстреливается на дверное стекло.
Прошли в вагон. Отыскали места. Сели с Фомичом на нижние — лицом друг к другу.
— Вот… — тяну из кармана «помидорный» четвертной, — возьмите. Недостающие вышлю из Питера. Телеграфом.
— Спрячь. Пригодятся. На хлеб с солью.
— Не ваша забота. Берите. Иначе сойду. На первой остановке. Неужели не ясно?!
— Ясно, — принимает Купоросов четвертак. Взамен — картонку билета протягивает.
Достаю записную с адресами. На букву «Ф» страничку распахиваю, потому как на букву «К» все места заняты, ни одного человечка не втиснуть.
— Адрес? — обращаюсь к благодетелю как можно серьезнее.
— Да успокойся ты, Вениамин, как говорят в Могилеве!
— Не успокоюсь, Фомич. Куда прикажете… денежки отправлять?
— Остынь. Нет у меня адреса. И никогда не было. Страна Тайга, район Пурга, по улице Река — к черту на рога… Пятый ручей от болота.
* * *
Евгения Клифт, девушка неуклюжая, костлявая, громоздкая, готовилась к чтению своих стихов, тело ее вибрировало, извивалось, дух ее изнывал, маялся. Вначале сидела в мягком поролоновом кресле, поджав под себя гигантские голые ноги, сидела, будто ожившая ископаемая птица, не умещавшаяся в современном кресле, и так как, по сути своей, не переставала оставаться женщиной, то и пыталась перед чтением стихов угнездиться поуютнее, принимая при этом дикие, доисторические позы.
Намаявшись всласть, выпростала из-под себя узкие, ластами шлепнувшиеся о линолеум пола ступни; не выпуская из рук стакана, Евгения Клифт шелестящим птеродактилем перелетела на тахту и уже оттуда, будто из далекого прошлого, принялась завывать:
Я люблю тебя якобы пылко,
притворяюсь, бесчинствую, вру.
Но порожнее, будто бутылка,
слышишь, сердце свистит на ветру?!
Я страдаю безлюбьем, мне плохо.
Я курю, в голове моей — дым…
И хрустальные палочки Коха
Барабанят по легким моим!
Юлия, смотревшая сквозь меня, как сквозь прошедшее время, плавно вознеслась из своего кресла, чмокнула Евгению в лоб и так же плавно, пластично, балетно возвратилась на прежнее место.
— Что же ты медлишь, Венечка? Почему не бежишь в свою газету или куда там еще, почему не предложишь начальству гениальные стихи моей подруги?
Неаккуратно глотнув из рюмки, я поперхнулся. Евгения Клифт, не сходя с тахты, взметнула загибистую протяжную руку, треснув ладонью по моей спине так мощно, что я побледнел. И тут же продолжила чтение:
Серый, сонный, терпеливый,
упакованный в метель,
ходит якобы счастливый,
норовит в мою постель…
— Послушай, Жека! Кто он — этот Якобы? Не наш ли Венечка Путятин? Во всяком случае — молодой мужчина? Угадала? Что бы мы делали без них, без сонных, хвастливых мужиков? Вот сидим, поэтический вечер проводим, напитки вкушаем. Лимоном в комнате пахнет. А почему? Потому что и у меня свой, личный Якобы имеется. По фамилии Непомилуев. Который денежки телеграфом переводит. Иногда. А главное — кстати. Вот и вчера перевел. «Я люблю тебя, Якобы, пылко!» Так и передайте ему! Ну не пылко. Взрословат он для такой роли. Скажем, нежно, сонно люблю. Своего Непомилуева.
Евгения Клифт страстно вздрогнула всем своим несуразным телом и неожиданно ласково, тихоструйно засмеялась, как на скрипочке заиграла.
— Твою иронию принимаю… о Юлия. От нее мне в мозгах щекотно. Я люблю тебя, Юлия, пылко!
Задребезжало в телефонном аппарате, который стоял на полу в окружении нескольких пар обуви, стопки старинных журналов, коробок, сумок, баночек и в данный момент напоминал непонятого толпой, вопиющего не по-нашему иностранца.
Пришлось кинуться в угол и, встав на колени, распутывать шнур, дабы извлечь трубку из кучи хлама и поднести ее к священному лику Юлии.
— Слушаю. Здравствуй, Непомилуев. Легок на помине. Получила, спасибо. Домой? Нет, Непомилуев, не надумала. Путятин? Здесь. В двух метрах от меня. Нет, не ближе. Ты, Непомилуев, не грусти. Какой же ты старый? Ты — смелый, суровый, отважный. А Путятин — несчастный. Ему больнее. Ты вон как далеко, а Путятин — в двух шагах от огня. Кому страшней? У него уже… волосы трещат на голове. И глаза плавятся. Алло, алло! Ну куда же ты, Непомилуев? Обиделся, Амундсен. Героический мой… Несгибаемый. Смотрите-ка, еще позванивает. Время от времени. Чует дядя, что не состарилась я покамест. Хоть и в разных галактиках проживаем, а доносится до него… мой свет. Все еще. Значит, молодая… А перестанет Непомилуев о себе напоминать… или Венечка на материк смоется — тут и старость. И жизни конец. Не смоешься, Якобы? А, Венечка?
— Я-то не смоюсь. Ноги сами могут уйти.
— А мы их… чем бы их связать? Как думаешь, Же? Стихами-то вряд ли получится… От стихов современные мужчины чахнут. Или звереют.
— Разве это мужчины? Нам бы Стеньку Разина сюда. Или Тамерлана!
— Нет, Же. Оптический обман — все эти люди исторические, сверхъестественные… Не верю. Все это — от большого расстояния, вся их прелесть. А притяни такого поближе, чтобы вот так, как Венечка, и от них, бессмертных, козлом пахнуть будет. И в животах канонизированных бурчать.
— Браво. Обожаю твою неподкупность, Юленька! Вчера — денежки телеграфом, сегодня — звонок телефонный, призывный. В ногах — «юноша бледный со взором горящим». А тебе хоть бы что. Ах, Юлия, Юлия… И зачем тебе столько? Подай ради христа… хотя бы корочку. Нищенке убогой.
— Это ты, что ли, нищенка? С такой-то свободой? С такими стихами? А на мне — цепи…
— Узы Красоты! — усмехнулась Евгения, по-лошадиному тряхнув челкой.
— Чужой любви… Путы… — сморщилась Юлия жалобно.
— Ах, любовь, любовь, любовь! — громыхнула ногами об пол Евгения и пошла, пришлепывая ступнями, босая, аляповатая, перегруженная стихами…
Я любила милого,
хилого,
унылого!
На крюк его подвесила —
все равно не весело!
Вечеринка наша окончилась грустно. Как всегда. Сперва замолчала Юлия. Затем Евгения, словно дерево на ветру, надломилась, рухнула… в себя, голосом писклявым, мышиным запричитала себе в ладони разные жалобные слова: «Бою-ю-с-сь… на улицу-у… одна-а… Заме-ерз-ну-у… бе-ез лю-юбви-и-и…» Евгению Клифт положили в кухне на раскладушку. А мне пришлось выметаться на улицу, в буранную сутемь.
Не скажу, что я смирился с поражением или что подобные «выметания» в конце концов ожесточили мое сердце и я запил по-черному, нет. Не запил. Однако начал как бы заговариваться. Заметнее всего — на работе. Редактору с некоторых пор если и не дерзил, то минутами бессмысленно мог не мигая смотреть в глаза. А при слове «Любовь», идущем на полосе с большой буквы, вздрагивал, будто слово это кусалось или жалило пчелкой. Увижу, вздрогну и хохотать помаленьку, исподволь начинаю.
Ответственный секретарь Марафетов всю эту возню со мной взял на себя. В шефском порядке.
— Что, Путятин… вздрагиваешь? Смешно тебе?
— Знобит, — отвечаю.
— Слово «Любовь» не нравится?
— Р-раздражает…
— Что ж, тогда заявление пиши. По собственному желанию. У нас такой порядок: кто не с любовью, тот против нас.