Страница 76 из 135
Вот такое письмо прилетело в жилинские леса и произвело в сердце Алексея Алексеевича переполох.
Глава шестая. Взрыв
Колдуя над примитивным взрывным устройством, Павлуша, естественно, никого не хотел при этом убивать. Но он уже не мог отделаться от «чар» устройства, от возможности «бабахнуть»: созревшее яблоко должно было упасть, набрякшая дождем туча — разрешиться от бремени.
И все-таки откуда у него такое алчное пристрастие к предметам, способным причинять людям вред? Ведь не только от пресловутого подросткового самоутверждения? И не только от процентного содержания в крови мальчишки анархической склонности к разрушению и отрицанию? Наверняка и то, и это в определенных дозах. Но главная причина все-таки в другом, а именно — в незримом ранении, духовной «контузии», которую ребенок получил, попав вместе со взрослыми на войну. Четыре года бродяжничества на оккупированной территории в непосредственной близости от линии фронта, постоянное ожидание смерти, унижения, беспрерывное рыскание в поисках пищи, четыре года пригнувшись, со взглядом исподлобья… И теперь, вскоре после войны, в глубине ребяческого неотмщенного самолюбия все еще сидело это: а вот и я могу! Хотя бы намекнуть могу на создание в ваших сердцах того трепета, того ужаса, которым вы, граждане взрослые, четыре года окатывали меня с головы до ног.
А тут еще обида за отца, за синяк, не умещающийся под очками. Захотелось припугнуть председателя, увидеть его на миг растерянным, рот раскрывшим от страха.
Павел вышел из леса и в низком, сливавшемся с травой зародышевом березняке лег на землю. Далее передвигался по-пластунски, мгновенно промочив на животе рубаху и окропив студеной росой разгоряченное лицо. Отвагой, но больше озорством светились его глаза. Левая рука Павлуши волочила за собой небольшую поклажу: серый узелок, сооруженный из грязного кухонного полотенца, в котором находилась «мина», то есть банка с толом.
В деревне уже проснулись: пахло дымом, стряпней. Кланялся и сухо поскрипывал возвышавшийся над избами журавль жилинского колодца. Павлуша приближался к огороду председателя. Решено было взорвать покосившуюся будку уборной Автонома Голубева.
Зловонная яма позади дощатого домика накрыта деревянной крышкой, рассохшейся и наполовину сгнившей. Опустить туда, под эту крышку, узелок с «миной» ничего не стоило. Воткнув рядом с ямой в жирную податливую почву сучок хвороста, Павлуша завязал на нем концы полотенца. Закрепил в подвешенном состоянии заряд с торчащим наружу горючим бикфордовым шнуром. Полез в карман за спичками, и тут в огороде, со стороны избы, на тропинке послышалось чье-то шарканье ног и кряхтенье. Пришлось набраться терпения и затихнуть, замереть на неопределенное время.
Торопливо переваливаясь с боку на бок, словно отставшая от стада гусыня, к будочке вынеслась здоровенная старуха, теща Голубева Автонома, Авдотья. Павлуша недоумевал: как в таком ветхом миниатюрном строении смогла уместиться эта мощная, громоздкая тетка?
Пятью минутами позже Павлуша опять потянулся за спичками, извлек их из мокрого, пропитанного росой кармана, дрожащими руками стал добывать огонь. Отсыревшие спички не возгорались. И тут на тропе вновь объявилось нежелательное живое существо: вскрикнула и неловко, на одной ноге поскакала малюсенькая девочка в голубом платьице, этакий василек с льняными волосешками, заплетенными в две косицы. Личико ее враз сморщилось. Должно быть, от боли. Из глаз синеньких слезы сыпанули.
— Ну, чего ты?! — обнаружил себя Павлушка, не терпевший девчоночьих слез. — Занозу, что ли, всадила? Иди вытащу.
— Да-а-а… — запела-запричитала малышка, будто бабушка старая. — Больно-о-о!
Она и не думала пугаться мальчишки, так неожиданно возникшего из травы. Топкой рукой, будто веревочкой, оплела-обхватила усевшегося на тропу Павлушу за шею, доверчиво сунула ему под нос еще не испачканную в уличной пыли, утреннюю, розовую пятку.
— Тяни-и!
Павлуша тщательно осмотрел круглую, еще не растоптанную пятку девочки и ничего постороннего на ее коже не разглядел. И тут же вспомнилось, как однажды у самого себя на ладони разыскивал он прозрачную иголочку стекла от разбитого зеркала. Пришлось тогда невидимку языком нащупывать.
Потерев рукавом рубашки злополучную пятку, Павлуша внимательно провел по пой языком. Несколько раз. И зацепил-таки стеклышко! Сперва языком, затем передними зубами.
Как ни странно, девчонка ноги из рук Павлушиных не вырывала, хотя и скулила тоненько, и слезами умывалась.
Как заправский знахарь, заканчивая операцию, Павлуша выдавил из мизерной ранки капельку крови, «чтобы заражения не было».
— А ты боялась… Беги домой, бабке скажешь, чтоб йодом прижгла.
Павлуша выпустил из рук ногу девочки и тут только, подняв голову, заметил высоко над собой молча стоявшего Автонома. По небритому, немытому, как бы еще не разбуженному лицу председателя блуждала недоверчивая улыбка.
— Ишь ты… раззява! Под ноги, Тонька, смотри, под ноги! — Председатель шутливо шлепнул малявку по розовой пятке. — А ты, паря, ловок, гляди-ко… В секунд обработал!
— Да я в войну не то что заноза — раненый, может, был! Вот! — показал Павлуша Автоному шрам на запястье от разорвавшегося в руках патрона. Случилось это, когда он по капсюлю острым концом напильника ударил. На спор с одним задавалой.
— Ранетый! — Автоном уважительно склонился над мальчиком, потрепав Павлушу по вихрам грубой, с большими желтыми ногтями рукой. — Я вот тоже ранетый… Только ран моех не видно. Одна под волосами на голове. От которой контузия была. Другая ниже. Осколочная. Ее так просто не предъявишь, как твою… Не снимать же галифе перед каждым инспектором… Ну, гуляй, Павлуша. А то мне в сортир необходимо.
— А почему вы моего отца избили?
— От-ца! Это батьку, что ли? Учителя? Не избивал, сучок ему в переносицу. Чтобы, значит, очки не падали.
— А синяк под глазом? Под тем, который у него болит? Который на войне осколком зацепило? Синяк-то вы ему поставили?
— Может, и я. Только без умыслу. Сунулся он, понимаешь, не в свое дело. А я в то время руками махал. Пьяный… Вот и… синяк. Он, батька-то твой, рубаху мне порвал. И вообще — сопротивление оказал. Ну да я не в обиде. У Тараканихи чего только не бывает… По выходным и праздничным дням. А тут и вовсе причина веская: День Победы. Мой праздник. Передавай, стал быть, привет Алексеичу. И — бывай. У меня после вчерашнего с животом не все в порядке…
Проследив, когда Голубев Автоном будку покинул, Павлуша, все так же крадучись, вернулся на место несостоявшегося взрыва, извлек из ямы заряд и, держа его на отлете, как дохлую крысу, припустил полем обратно в лес.
Павлуша не уловил, с какого именно момента расхотелось ему взрыв на огороде у председателя производить. Скорей всего — после занозы. После девочки голубенькой. И еще — раны повлияли, те, что у Голубева имеются.
Тропа, которая уводила в глубину леса за ягодой и грибами, пренебрежительно огибала трухлявую сараюшку, некогда дымившую высокой трубой обжигной печи. Завод, прежде стоявший на расчищенной поляне, теперь наглухо оброс матерым лесом. Колея, по которой в свое время вывозил Яков Иваныч каленый кирпичик в город, теперь тоже напрочь слиняла, и, если бы не «партизанский» азарт Павлуши, не отыскать бы ему заводика.
Неожиданно из-за дерева, как из-за отцовской спины, вышел на тропу Сережа Груздев, жилинский сиротка, столь отчаянно липнувший к городскому Павлуше со своей дружбой.
— Ты что?! — уперся Павлуша свободной от «мины» рукой в худенькое плечо Груздева. — Напугал, карлик…
Белобрысый, долгоносенький, разукрашенный крупными хлопьями веснушек, Сережка поначалу изрядно оробел, голова его так и осела в плечах, но серые камушки глаз своих от лица Павлушиного не отвел, смотрел преданно и безвинно.
— А я тебе… тайну одну рассказать хотел. Я тебя везде искал. И в школе, и в поле, и на кирпичном заводе.