Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 135



И тут Купоросов, ни слова не говоря, срывается с места и куда-то убегает. Еще через пару секунд неразогнавшийся состав довольно ощутимо сотрясается, будто лбом в стенку прикладывается. А еще минут через пять появляется старик Чаусов, взъерошенный, малость не в себе. Тут же Купоросов в окружении железнодорожных людей. В воздухе мельтешат слова и целые фразы: «Штраф!», «Безобразие!», «Что хочут, то и делают!».

— Велик ли штраф? — довольно бесстрашно интересуется Чаусов.

— Представляете?! — веселится Купоросов. — Пожилой человек, участник Великой Отечественной! За поездом бежит! Полкилометра… Да за такое не штраф, за такое — грамоту! Медаль спортивную.

Постепенно страсти утрясаются. Официальные лица линяют, тушуются.

— Мня-я, — теребит, подбрасывает снизу, от груди, ладонью черную, беспросветную бороду проповедник. — Как же это вы так, папаша? Бегаете… Несолидно. Живчик какой. В вашем возрасте, извиняюсь, а также положении рекомендуется что? Покой. А ежели, к примеру, животом страдаете, рекомендуется…

— Да погодите вы со своими рекомендациями, — улыбается Купоросов, слепя присутствующих металлом зубов, да так, что некоторые из них жмурятся. — Радоваться нужно, что такой… подвижный, такой живучий дедушка попался. Другой бы в лежку всю дорогу лежал. Скулил бы. Кряхтел. И… прочие дела. А этот бегает. Хотя… вообще-то, дедуля, ежели не секрет, поясни гражданам причину своей необычной энергичности. Женьшень? Или панты?

Чаусов смущенно покопался в седенькой щеточке усов, хехекнул отрывисто.

— Чего бегаю? А пучит. Вот и бегаю. Тесно тут. Растрясло — спасу нет. Мотает… В лесу-то раздолье. Привык один. С птичками да собачками. А тут — опчество… Вот и бегаю. Поджимает потому как.

Пепеляев, должно быть, на правах непосредственного соседа (верхняя боковая над нижней боковой Чаусова), усевшись за столик напротив старика, налил Чаусову полстакана воды из бутылки, плеснул и в свой стакан.

— Ваше здоровье! — усмехнулся Пепеляев снисходительно. — Из священного моря водица. Пробуйте. От нее, говорят, не токмо бегом бегают, но и вообще молодеют!

— Неужто байкальская?

— За что купил, за то и продаю. Полтина пузырек. А что, дедуля, конечно же воевали? В Великую Отечественную?

— Довелось…

— Тогда расскажите про героический поступок.

— Но понял тебя, сынок…

— Ветераны что делают? В основном — вспоминают. И правильно делают. Потому что — из первых рук. Достоверные сведения. Не чета лекторам самозваным, — кинул Пепеляев презрительный взгляд на Подлокотникова. — У каждого, кто воевал, непременно для аудитории свой героический поступок имеется. Разве не так?

— Не было у меня… героического. Обнакновенно служил. Без поступков.

— Как же так? — покровительственно улыбается Пепеляев. — Небось награды имеете? А награды за что? За поступки. Ордена у вас есть?



— Нету орденов… — заспешил руками Чаусов, пуговицы на рубахе проверил, усики на губе подвинул, взялся за стакан, отпил водицы, почмокал удовлетворительно, как бы смакуя, пытаясь глазами серенькими, виноватыми увильнуть от наседавшего Пепеляева. — Медали, этто… имеются. «За отвагу», за Вену… Город такой австриякский. Был и орденок. Ежели откровенно. Да… потерялся. А может, сперли. Которые туристы. На кордоне-то у нас не запирается домок. Иной раз по суткам не почуешь. То с ружьишком, то в провожатые наймут-упросят веселых гостей сопровождать. Иной раз вернешься — ничего: замечаешь, что побывали туристы-то. Однако — аккуратно. Посуда помыта. Даже подметено. А иной раз — набезобразничают…

— Какой орденок-то?

— А такой… белого металлу. Звездочкой. На георгиевской ленте.

— Орден Славы?! Ну даете…

— Мня-я… — вздохнул Подлокотников, а невеселый юморист Макароныч, не отрываясь от детектива и наверняка мотая на ус происходящее, осведомился:

— Книжечка орденская сохранилась?

— Книжечка при мне, — еще пуще засуетился Чаусов, залезая поочередно во все таящиеся у него карманы и ничего существенного не находя. — Книжечка имеется…

— Тогда вы — кавалер. На законном основании, — утвердил Подлокотников, как бы закрывая тему.

Купоросов отреагировал по-своему. Все эти тягостные минуты, в которые студент Пепеляев теребил старика Чаусова бесцеремонными вопросами, татуированный землепроходец сидел, облокотясь двумя руками о столик и наглухо зажав себе голову ладонями, словно сдерживал таким способом закипавшие в голове мысли. Но вот он ослабил тиски рук, вынул из них голову — кровь, разъедавшая гневом щеки, не успела отхлынуть, а на губах и в глазах Купоросова было уже тесно от улыбок.

— Послушай, студент… Отхлынь от папаши. Заколебал до полусмерти. И Чебурашке ясно, что такой знак без героического поступка не дают. Сядь, поразмысли. Здоровеньки булы, как говорят в Могилеве.

Чаусов опрокинул в себя из стакана последние капли байкальской воды, крякнул забористо и, не зная, куда руки девать, пробормотал:

— Орденок энтот апосля войны… аж спустя много лет выдали. В военкомате. Я и не помню — за что? За форсированье будто… А мало ли тех форсирований было в сорок-то четвертом? За какое именно? Наступали, эка перли! Войне отлив уже был… А все равно — драка до последнего. Уцепишься за бережок… Будто зубами. Засыплет, бывало, песком, глиной облепит. Лежишь, ни с места. Покуда свои не подтянутся. А живой ты или мертвый — сам не знаешь. Потому как в кровище весь. И… без понятия-разума. Спервоначалу, как потерялся орденок, помалкивал я… в тряпочку. Боязно было. Не спал. А ну как влетит! Серебро в ём… Чай, Верховного Совета выдача!.. Потом ничего, привык. Вот ежели б я его продал или прохитрил как… Тогда понятно. А так — за што?

Студент Пепеляев удовлетворенно откинулся от столика в угол, подбросил еще выше свой задиристый нос и, выбив из пачки сигаретку, победно оглядел собравшихся, как бы уточняя: «Ну, что я вам говорил?!»

Во всяком случае, на меня лично события с остановкой поезда и последующим переключением всеобщего внимания на старика Чаусова подействовали успокаивающе. Безденежье мое при таких отвлекающих вспышках как бы и вовсе не просвечивало.

Не хочешь, а задумаешься: почему страдающие люди привлекают постороннее внимание? Естественно, не все прохожие замедляют шаг и тут же оказывают ушибленным помощь. Однако притормаживают. Потому что чужое страдание пьянит, чарует. Тогда как чужая радость — отрезвляет. Чужими страданиями многие кормятся. Утешая тем самым собственную боль, готовя душу свою к неизбежным схваткам с грядущими неприятностями. Чужими же радостями питаются, когда хотят… похудеть.

Вот и моя маленькая боль не осталась незамеченной… Купоросов в меня так и вцепился на пароходе!.. Или тот мужик с вещами на пристани: не к кому-нибудь, ко мне обратился, на меня мешки свои навалил! А то, что Пепеляев хмыкает иронически, принюхивается… Пусть! У самого наверняка не более пятерки в кармане. Стипендиат. Да-а… Безденежье, безлюбье… Безнадега! Даже Юлия на меня как на больного, надтреснутого, поглядывала частенько. Понимала или чуяла: страдаю. Лишенец. Взаимности лишен. Болен. Душевно. Несбыточной любовью охвачен, пронизан. Отсюда и все остальное. Душевнобольной — вот вы кто, Венечка! И всякий, если он искренно полюбил, — по неписаной технике сердечной безопасности — находится в состоянии крайней уязвимости, потому что витает… Ворон ловит. А тот, кто неразделенной, как моя, безответной любовью хворает, просто обречен. И всегда в какой-то мере — псих, донкихот.

Но почему тогда в обществе тяга прослеживается… ко всем этим деформированным? Тоска почему по уродцам? У писателей, у режиссеров, у читателей-зрителей восторженных — почему? Потому что выродки — таинственные и даже красивые. Изнутри. Потому что они, чудаки эти, — идеал для всех трезвых Пепеляевых повседневных. Сказка они для всех. Отблеск непостижимого от них на «среду обитания» ложится. Звезды горячие они среди холодных камней. И то, что любви их сопутствуют страдания, как раз и говорит об очищении их бренной плоти через этот огонь сердечный. И чем страдания ярче, индивидуальнее — тем громче и горячее аплодируют им соглядатаи. Чем таинственнее, необычнее, экстравагантнее чужая, посторонняя боль, тем слаще — своя, обойденная вниманием.