Страница 16 из 32
Метким стрелком оказался сержант Оол-доржав, маленький тувинец, у которого поры на пергаментной коже лица были шире, чем узенькие игольчатые ноздри плоского носа. Оол-доржав не поверил в Березину бомбу. Он был внуком шамана и знал от дедушки, что бояться надо пучка кожаных ленточек, привязанных к козлиному рогу, а не каких-то там шариков, и что колдуном, способным послать из отверстой ладони смертельный огонь обычно бывает седенький старичок с желтой бородкой клинышком, а не ражий бандит с тяжелой челюстью и узким лбом.
Обо всем этом я прочитал в номере еженедельной газеты внутренних войск, который случайно обнаружил в сетке на спинке кресла в салоне авиалайнера, когда тот начал мучительно выруливать на ВПП аэропорта Домодедово. Разумеется, автор очерка о бунте в Тиуссинском ИТК не упоминал имени зэка, которого подстрелил отличник службы Оол-доржав, но подробно описывал само происшествие с шариком для пинг-понга – так что мог ли я не догадаться?
И когда взревел форсаж и тяжелое тулово самолета начало раздвигать вязкость московской непогоды, я откинул голову на высокую спинку кресла и начал думать о загадочной траектории во времени и в пространстве, которую проложил этот прыгучий целлулоидный сорванец, выскользнувший в коробочку из кукольных рук упаковщицы корейского народного предприятия, проверявшей качество шарика под портретом Любимого Вождя, чтобы быть купленным мной в магазине «Спорттовары». Затем он был начинен гремучей смесью, чтобы воссиять во тьме ныне уже снесенной избушки и скакнуть из моих рук в неживые глаза Березы, отпечататься в таинственном веществе памяти и пребывать в нем в скрытом виде лишь для того, чтобы вновь материализоваться в грубых пальцах бандита в красном уголке Тиуссинского ИТК и быть окончательно и решительно отбитым плоским, как ракетка, лицом Оол-доржава.
И чем больше я думал, тем яснее мне становилось, что это был совсем не шарик, а Орудие Судьбы (что, впрочем, совсем не мешало ему оставаться шариком физически), Посланием, которое ни один из нас троих не сумел, вероятно, правильно понять и прочесть. И путь его вовсе не закончен, потому что никому не известно, что теперь происходит в голове Оолдоржава, спящего сторожко, как дикий зверь на своей сержантской постели.
Может быть, только тогда, когда все те, кого задела его юркая траектория, смогут собраться вместе по ту сторону существования, они узнают, какой тайный умысел преследовала судьба, связывая их воедино, но и то вряд ли – ведь там мы станем печальными тенями, лишенными памяти и узнавания, скитающимися со скорбным стоном на берегах реки забвения.
Прыжки по крышам сараев
При каждом бараке (а их было возведено немало еще в далекие предвоенные годы) в обязательном порядке имелись сараи – причудливые строения в два и даже три этажа, разбитые на клетушки стаек, украшенные башенками голубятен и резными балкончиками неясного назначения, опутанные с фасада лестницами и лесенками, переходами и пропилеями. За скрипучими дверьми, затворенными косыми полосами железа, мирно бродило варенье, сохли сурик и белила в неплотно закупоренных банках, и покрывались ржавчиной детские велосипеды. Жаркими летними днями нередко занимались пожары, и мы восторженно сбегались поглазеть на неслаженные действия самодеятельных пожарных, а затем и на то, как неторопливо разворачиваются в боевые порядки регулярные солдаты огненного фронта.
Вскоре бараки попали под снос, но сараи милостиво пощадили как не попавшие в границы зоны застройки. Некоторые из них были тут же самочинно захвачены обитателями наших многоквартирных домов под хранение той рухляди, что уже не вмещалась в подвалы и кладовки. Другие так и остались пустыми; двери стаек были сорваны умелыми руками домовитых отцов разночинных семейств на хозяйственные цели, резные перильца балкончиков растащены по дачам, спешно возводимым буржуазящимся советским народцем. Опустелые сараи стали мышиными питомниками, паучьими джунглями, где под упавшими с потолков досками и листами железа еще можно было изредка отыскать точильные круги, облезлые малярные кисти и даже мельхиоровые солонки.
Для нас, выросших в тесноте малометражных квартир, где каждый шаг был скован пристальным педагогическим вниманием, сараи эти являлись и критским лабиринтом, и одесскими катакомбами, и замком Отранто, и домом Эшеров; короче говоря – самой воплощенной романтикой. Мы скакали по лестницам и карнизам привольнее и раскованнее каких-нибудь мартышек, резвящихся на развалинах буддистского храма на берегах мелководного озера ТонлеСап. Сараи были оптимальной площадкой для игр, микрокосмом, чреватым подлинными и непредсказуемыми приключениями, в отличие от сотворенных постной фантазией жэковских культуртрегеров фанерных ракет, изгаженных котами песочниц и стилизованных в духе фильмов Абрама Роу сказочных теремков á la russe, стены которых изнутри изобиловали скудоумными граффити, начертанными взрослой шпаной под влиянием паров мадеры.
Сараи были идеальной декорацией, набором модулей романтической вселенной – они преображались с произвольной легкостью в корабельные палубы, пещеру Али-Бабы, подвалы третьего управления РСХА, штаб чапаевской дивизии и даже в логово облаченного в зеленую маску коварного Фантомаса; они были постмодернистским конструктором, приложением к нашему кругу чтения, сценой, на которой мы играючи ставили пьесы по страницам любимых книг и сюжетам популярных кинокартин.
Среди всех игр, сыгранных нами на скрипучих деревянных подмостках голубятен и чуланов, мне, однако, больше всего запомнилась та, в которой отчетливо не просматривалось никакой литературной или кинематографической основы: прыжки с крыши на крышу.
Сами прыжки как таковые входили в качестве элемента практически в любую игру на сараях, но то, что я называю собственно «прыжками с крыши на крышу», производилось всегда в одном и том же месте – там, где карниз второго этажа Большого Сарая, величественного, как Эмпайр-Стэйт-билдинг, сближался с крышей отдельно стоявшего низкого строения, служившего некогда гаражом для мотоцикла с коляской. Это была единственная точка в сарайном комплексе, где никому из нас не удавалось перепрыгнуть, – да и немудрено: между двумя крышами было не менее семи метров, так что прыжок оказался бы нелегким даже для тогдашнего рекордсмена мира по прыжкам в длину – гуттаперчевого негра Сэма Джонсона.
Пожалуй, невыполнимость прыжка и привлекала нас, когда зимой в тяжелых шубах и валенках мы разбегались по ржавому железу Большого Сарая, отталкивались от гулкого пружинистого карниза и, описав ньютоновскую параболу, закономерно падали в толстый податливый сугроб, испещренный янтарными пятнами собачьей мочи. Задним умом каждый из нас понимал, что никому и никогда не удастся допрыгнуть до крыши гаража, но вслух мы наперебой расписывали друг другу, как вот сейчас мы по-особому разбежимся, как используем какой-то небывалый прием и перемахнем через воздушную бездну. Многие дурачились, прыгая (издавали самолетное гудение или размахивали по-птичьи руками), но ветераны игры, ее оголтелые фанатики, прыгали в серьезном молчании, с одухотворенными лицами, и те, кто стоял на крыше в ожидании своей очереди, провожали летящего сосредоточенными взглядами, словно пытаясь подтолкнуть его при помощи таинственной энергии телекинеза.
В определенной точке траектории у многих прыгунов, в том числе и у меня, часто создавалось впечатление, что земное тяготение удалось преодолеть и полет продолжается по прямой, а не пригибается к земле, как уставшая, мертвая ветка. Удивительнее всего были, конечно, не эти субъективные впечатления, которым легко подыскать какое-нибудь объяснение из области физиологии, но то, что в эту секунду и многим зрителям казалось, что прыгнувший висит в воздухе и даже несколько двигается параллельно земной поверхности.
Это ощущение свободного парения и его зрелище мы называли «зависом» и хвастались друг перед другом своими «зависами» и их длительностью. При этом чисто соревновательный момент, который должен, якобы, присутствовать в каждой мальчишеской игре, напротив, полностью отсутствовал. Конечно, кое-кто, торжествующе указывая на след приземления в глубоком снегу, пытался обратить внимание приятелей на особую дальность своего прыжка, но такого обрывали сакраментальной фразой: «А до гаража-то допрыгнуть тебе все равно слабо!» Это была игра без чемпионов и без победителей (потому-то она и носила глубоко альтруистический характер); все мы жили надеждой, что кому-нибудь одному в конце концов удастся преодолеть сию бездну и тем самым будет проложен путь остальным.