Страница 12 из 32
Тогда я неслышно скользнул лестничным пролетом выше и затаился, продолжая следить за Вашей дверью из дальнего угла площадки – так, чтобы не быть никем замеченным. Скрипнула керамическая плитка, и он показался в поле моего зрения, высокий легкомысленный блондин (с тех пор я их всех ненавижу) с длинными волосами и безобразно манерно откинутой назад головой. Насвистывая, он позвонил в Вашу дверь, и Вы открыли ему.
Дверь закрылась со стуком и словно перебила этим биение моего собственного сердца. Нечего и говорить о том, как мне хотелось подойти и подслушать происходящее внутри, и в то же время было страшно услышать то, что я ожидал услышать – потому что я, разумеется, уже успел полюбить Вас и со всей глупой торопливостью и полным отсутствием логики посчитать своей.
Крайняя скудость моего сексуального опыта мешала мне представлять в картинах, то, что могло совершаться за бежевой деревянной дверью, поэтому ревность моя была чистой и умозрительной, черной, как беззвездная ночь или крылья дьявола, – простым падением с остановившимся сердцем в бездонный колодец бессильной ненависти. Так я стоял, прислонившись спиной к исчерканной надписями зеленой стенке подъезда, и падал в головокружительную бездну, но дна ее так и не достиг, потому что буквально через десять минут дверь отворилась и из нее вышел раздраженный блондин, на ходу доставая из пачки сигарету, и заспешил вниз по лестнице.
Направление полета моей души сразу же изменилось на обратное; она помчалась вверх по колодцу падения, к яркому и нестерпимо белому свету в его конце, но и на это вознесение мне не было сполна отпущено времени, потому что через пару минут Вы вышли тоже из квартиры, на ходу накидывая плащ, и побежали на улицу, причем лицо Ваше было залито слезами – это я успел заметить.
Не зная, что и делать, истрепанный внутренне столь быстрой сменой обретений и потерь, надежд и разочарований, я спустился к Вашей двери и нежно-глупо прижался к ней щекой, чувствуя неожиданную теплоту дерева, словно согретого знаком Вашего былого за ней присутствия; и, когда я прижался, дверь поддалась и открылась – ведь, выходя поспешно за Вашим молодым человеком и рассеянная от ссоры, Вы плохо ее захлопнули и забыли закрыть на ключ.
Я вошел в Вашу квартиру и закрыл дверь за собой. Мне было понятно, что входить в чужую пустую квартиру нельзя, что обнаруженный, я, скорее всего, буду принят за одного из тех подростков-квартирников, которые в ту пору свирепствовали в нашем городе, но я вошел, потому что грань между реальностью и приключением была стерта всем произошедшим, потому что меня вело и толкало изнутри пламя.
Это была маленькая однокомнатная квартирка. На кухне капала вода, и наперебой с ней бубнило радио. Не снимая обуви, я прошел в Вашу комнату, которая была теплой и душноватой, пахнущей парфюмерией и прочими вкрадчивыми ароматами. С небрежностью живущего без никого человека Вы разбросали по стульям и софе детали Вашего туалета, и они казались мне раскаленными добела – такой жар от них я чувствовал кожей моего лица. Завороженно кружась по мягкому паласу, я чуть не упал на зеркало, задержался рукой за полочку, уронил с нее на пол Вашу массажную щетку, поднял и извлек из нее пучок жгуче-медной проволоки Ваших волос. И вот когда я держал в руке эту Вашу прядь, случилось то, что случалось со мной уже не раз, и то, что я полагаю прямым вмешательством смеющихся сквозь слезы богов в скудное течение наших жизней.
Я положил Ваши медные волосы в боковой карман куртки (они, казалось, оттянули его тяжело), взял бумагу и карандаш и написал Вам письмо, которое положил на журнальный столик и придавил тяжелой пепельницей, чтобы Вы нечаянно не смахнули его на пол. Я не помню дословно моего послания, – видно, оно было весьма сбивчиво и поэтично, и носило на себе смачный отпечаток всей юношеской романтической литературы, от Джованьоли до Сабатини, но при этом в нем были и строки, которые я не мог почерпнуть ни из жизни, ни из книг. Я писал, что я неизвестный Вам ангел-хранитель, следящий из зеркал и с небес за каждым мгновением Вашей несчастной жизни, но могущий вмешаться только один-единственный раз – в выбранный Вами самими момент и спасти Вас от участи, которая уже казалась неминуемой, и покарать Вашего обидчика (здесь, несомненно, из подсознания пошевелил моей рукой надменный блондин). Когда момент этот настанет, писал я, Вам, миледи, довольно будет сжечь на огне прядь Ваших чудесных волос и я предстану пред Вами, послушный, покорный, нежный и грозный.
Дописав это неподписанное послание и укрепив его, как было выше сказано, пепельницей, я вылетел из квартиры, старательно убедившись в том, что дверь захлопнулась как надо.
Проза. Часть II. Вогульские духи
Торфяные поля
Едкий дым ползет серыми густыми завитками по рыжему ковру кукушкиного льна, охватывает цепкими щупальцами черные ветви елей, беззвучно душит нежно-розовые цветки княженики, которые жалостливо и безвольно вянут, роняя нежные лепестки. Где-то вдалеке потрескивает, будто лесное чудище болезненно ворочается на груде хрусткого валежника.
Он поднимает глаза и смотрит вверх, туда, где должно сиять летнее солнце; там неровно клубится и подергивается тускло-рыжее неживое пятно. Дальше, за низкими кривыми березками, сквозь желтый отравленный дым горбатится хребтина торфяного бурта, страшно-неподвижная. Мимо то и дело пробегает перепуганная мелкая живность: мыши и землеройки.
«За самым буртом и горит…» – думает он, и трогает дальше. В глубине торфа выгорает пылающая, светлая от раскаленного пепла каверна, оторвавшийся и всплывший пузырь глубоко схороненного ада. Пузырь подошел к самой поверхности, назрел и теперь хочет прорваться наружу, выкинув длинные языки светло-сиреневого пламени. Только тонкая, прозрачная для дыма корочка спекшейся торфяной пыли отделяет теперь пузырь от летнего неба. Внутрь можно провалиться и пропасть навсегда. Не только люди, целые трактора, бывало, проваливались – это ему дядя Миша говорил, стращая вчера вечером. Пришел, пьяненький, получить от бабушки на бутылку, сидел на скамейке, пахнущий едкой торфяной гарью, закопченный, будто сам побывавший в адском пламени; расшеперивал пальцы растопыркой и стращал.
Но ему так хочется посмотреть хотя бы краешком глаза на это страшное место, коварное, как черный лед – только подо льдом не стылая вода, а урчащее пламя. Огонь – это очень красиво. Если сложить костерок из пахучих щепок, на нем сгорают вырванные из журналов страницы. А можно сжигать и разные игрушки: картонажных зайцев и пластмассовых солдатиков; от этого в сердце становится томительно приятно, будто его прищемили.
Это не очень хорошо – ведь они почти как живые, а живых сжигать нехорошо, – но все равно очень приятно, потому что огонь делает тебя сильным.
А сильный огонь делает тебя еще сильнее. Вроде ему и не прикажешь, и он совсем дикий, а кажется, что он твой, и поможет тебе, и сделает тебя больше, и все, кого ты не любишь, побегут от него и от тебя. Если бы огонь был как собака, с ним можно было бы ходить рядом, и те, кто тебя обижают или дразнят (а таких много), попрячутся за тычинниковые заборы и будут смотреть в щели, как ты идешь по поселку. Например, дурак Лёнька, который в начале лета мазнул ему по глазам едкой мазью от комаров. Глаза очень ело, и бабушка долго промывала их водой и теплой чайной заваркой, а потом целых три дня он видел все предметы размытыми и раздвоенными. Ему очень хотелось стукнуть Лёньке по веснушчатому носу, но руки у него тоненькие, комариные, и, если их согнуть в суставе, ничего не нащупывается, никакого тугого мускульного шарика. Или, скажем, как бы пугнуть огнем этих Вадьку и Сёмку – он же видел, как они за сараем сосали друг у друга письки и хихикали, и он убежал, но они видели, что он видел, и поймали его потом на бревеннике, и показали маленький, злой ножичек, и сказали молчать. Да он и не будет никому рассказывать такие гадости, но при мысли о ножичке по спине пробегает шершавая морозь; вдруг кто-то другой скажет, а они подумают, что это он?