Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 29

18 апреля 1968. Воскресенье

Нынче встал в 12 дня; утро провалялся, перелистывая Moonrakers by Fleming и раскаиваясь, что отдал за нее 5 рублей.

Пукач не закончил МГУ, уехал раньше, а за «связь с иностранцем» пострадала наша с ним общая знакомая, дочь львовской гинекологини Инна Г. Так сказать, постфактум.

В целом первый мой американец оказался ниже уровня моих представлений об Америке. С другой стороны, в силу своей добросовестной честности именно он стал первым человеком Запада, который дал себе труд познакомиться со мной как прозаиком.

2 апреля 1969

Давал читать «С [тепени] [родства]» Ричарду, Родриго, Карлосу: только первый прочел до конца.

Той весной среди прочего я читал Торо. «Упрощайте же, упрощайте!»

Американский совет мне нравился. Себе я казался слишком сложным.

Поражен тем, как много в твоей жизни уже тогда было Америки. В моей ее просто не существовало, даже как образа или идеи. Помню только однотипные марки со статуей Свободы. И вид ее меня леденил. Шипы или прутья на ее голове воспринимались как змеи на головах мстительных Эриний. Я тогда не знал, что эти семь лучей короны обозначают то ли семь морей (почему так мало?), то ли семь континентов (откуда столько?), но если бы и знал, мне было бы все равно. Тяжело-угрюмое, надменное выражение лица, факел в одной руке, свод законов в другой. Я не хотел попасть в страну, где даже свобода столь бездушная, каменная, со слепо-выпуклыми глазами.

Андропов

В моей советской жизни был момент, когда наши с ним взгляды встретились. Конечно, не мировоззренческие.

Это было в парадной ЦК КПСС на Старой площади. Мы оба были в темных очках. Он со стеклами только отчасти затемненными, я – в бескомпромиссно темных и привезенных, кстати сказать, из любимой его Хунгарии. Они сменили разбитые, которые я носил лет с 17, в подражание герою фильма «Пепел и алмаз».

Потом я много слышал о подземных путях сообщения между Лубянкой и Старой площадью; были они или нет, но Андропов воспользовался наземным. В парадном, на мраморном подоконнике стояла хрустальная пепельница; я истолковал это как дозволение и закурил. В этот же момент извне подкатил лакированно-черный «ЗИЛ» (системы «членовоз»), двери распахнулись, на тротуар не вышли, а высыпались неважно одетые человечки, маленькие, но юркие и расторопные: Андропов, появившись, оказался на голову выше своих телохранителей. Они пристроились к нему спереди и сзади, и эта высокогорбая гусеница – самый маленький мужичок во главе – двинулась через залитый солнцем тротуар. «Портрет» я узнал, конечно. Погасить? Но сигарету было жалко, вместо этого я просто решил не затягиваться, пока процессия не пройдет мимо меня и во внутренние застекленные двери, которые были уже распахнуты «голубыми мундирами». Головной телохранитель, открыв входную дверь, не пропустил вперед себя шефа КГБ, а уверенно двинулся дальше, к выходной двери тамбура, читая через стекло меня – непредвиденную угрозу. Я стоял к ним лицом, руки не за спиной, в пальцах правой сигарета. Мужичок-с-ноготок – в шапке с кожаным верхом и чуть ли не в смазных сапогах, – расколов меня, тут же отбросил, как пустой орех, а вот плывущий за ним, как пароход, Андропов задержался на мне взглядом из-под венгерских очков. Может быть, видел мое досье и опознал? Взгляд сверху был нейтральным, как Монблан, – но все же слегка в сторону малоодобрения. Только чего? Того, что я оказался очевидцем? К тому же с непочтительной сигаретой? Или того, что было у меня на уме и ему, шефу «полиции мысли», неким непостижимым образом стало известно?





Вторую сигарету закуривать мне не пришлось. Руководящий сотрудник МО, бритый до сизости, благоухающий и улыбающийся, вынес мне испанский паспорт моей жены со вкладышем выездной визы. Игриво пошутил на тему о возможностях «правящей» партии, спросил о здоровье Ауроры, пожелал скорейшего и полного…

Год спустя Юрий Владимирович Андропов стал автором секретного письма под названием «О поведении за рубежом писателя Юрьенена». Направленное им в 1978 году в ЦК КПСС письмо было скопировано Владимиром Буковским в начале 1990-х, когда на краткий промежуток явным стало немало тайного и предано огласке в составе его «Советского архива».

См. АНТИСОВЕТСКОЕ, ДИССИДЕНТСТВО, ИДЕОЛОГИЯ, ПОЛИТИКА, «МОСКВА, ТЫ КТО?»

Письмо Ю. В. Андропова «О поведении за рубежом писателя Юрьенена»

Антисемитизм

Ты, Миша, записался на семинар к кандидату наук В. Н. Турбину, престижному «Товарищу Время, Товарищу Искусство», – и за год «всех превзошел». Твоя курсовая, увесистая машинопись под названием «Теория новеллы», тянула на докторскую, говорили все. Ты уверенно и без видимых усилий опережал сокурсников – спеша тем самым на неизбежное рандеву с «государственным антисемитизмом».

Будучи государственным, этот А. был антиконституционным. «Непреложным» законом конституций СССР, Сталинскую включая, неизменно объявлялось равноправие граждан во всех сферах жизни – в том числе культурной – независимо от национальности и расы. По букве, ограничение прав евреев, выражение ненависти к ним – и даже «пренебрежения» – должно было караться законом.

«Лурьенен, финский еврей…» – придумал наш общий знакомый-остроумец.

Не могу сказать, что юдофилом я родился. С другой стороны, может быть, именно и natural born. Мама имела такие «пассионарные» волосы, такие тонкие черты лица, что за ней, «угнанной в рабство», дети Третьего рейха бегали с криками: Jude! Jude!.. Глаголя, возможно, истину, на которую, к счастью, не реагировало местное гестапо («просвещенной» земли Вестфалия, что на границе с Бельгией-Голландией).

В Ленинграде сталинском и сразу после «борьбы с космополитизмом» знакомыми мамиными были – Богины в «Толстовском» доме на нашей Рубинштейна (родственники Штейнов-писателей); Бесицкие на Литейном, Гольданские на Марата. Для мамы, выросшей в космополитической атмосфере приморского Таганрога, визиты к тете Кате, дяде Яше и бабушке Эмилии Соломоновне, к горбунье-биологине Мирре Иосифовне с засекреченным московским братом, который впоследствии оказался ядерным физиком Гольданским – да, тем самым, – были праздниками, там было весело и вольнодумно, она там «изливала душу»; я же предоставлялся самому себе (что меня вполне устраивало), читал книжки, которые находил у детей Бесицких Бори и Зины (Чуковского или Маршака) – или созерцал «каменные мешки» питерских дворов.

Проект обложки моего романа. На фото – Гиммлер в Минске. 14 августа 1941

Жаркая весна 56-го года (а именно 13–15 мая), Пять углов, мне восемь, брату пять. Большая комната. Мы заболели на каникулах и лежим в бабушки-дедушкиной высокой кровати «с шариками». Слушаем новости из Москвы по радио, которое стоит на мраморе буля. Дедушка работает над архитектурным, подперев чертежную доску толстыми книгами типа «Вопросы ленинизма». XX съезд, Хрущев в Кремле развенчивает Сталина, писатель Фадеев кончает самоубийством «в состоянии тяжелой депрессии», вызванной болезнью под названием «алкоголизм». Настроение у деда приподнятое. Что и понятно: дожил. Тут открывается дверь, тетя Маня объявляет: «К вам ваш друг!» Питерский друг наш Миша Богин, ему десять лет, весьма упитан, перед взрослыми не теряется, к нам же и вовсе снисходителен: «Как дела, малыши? Дай пять… поправишься, вернешь…» Из рукава мне в ладонь выскальзывает вперед рукоятью… стилет! Когда он показывал нам тайны улицы Рубинштейна, говорил, что у него есть такой, как в Рыцарском зале Эрмитажа, но я не поверил. Лезвие пускает «зайчиков», рукоять музейного вида. Миша накрывает стилет краем нашего одеяла, потом, мол, налюбуешься. Щедростью друга я сражен – пусть не подарок, пусть только на «подержать» в качестве стимулятора здоровья. «Как дела, малыши?» – после его ухода смеется дедушка. А тетя Маня берет этот вопрос к себе на вооружение, чтобы еще подтрунивать над нами.