Страница 4 из 11
Странно, вспоминая о ней, я понимала, что тоскую, испытываю крепкую симпатию и вовсе не прочь дружить. «Дружбанить», как мы, студенты, говорили тогда. Но случая не представлялось, к тому же я прекрасно помнила тот ее выпад и глаза убийцы.
А потом я уехала в Питер.
Было пять утра. Белые петербургские ночи. Она стояла на подоконнике открытого настежь окна на седьмом этаже в общаге Финэка. На ней не было одежды. Только кольцо на безымянном правой руки. Она готовилась прыгать. Мутно-золотые меченосцы полоскались на дне болотистого общажного аквариума. Молоко утра барахталось в углах комнаты и топило в себе предметы. Молочный кисель наполнил и мои колени. Не помня себя, я шагнула к ней и остатками обезумевшего от страха разума выдавила пересохшее, нарочито небрежное:
– Слышишь, а что это за колечко у тебя?
Она обернулась, я подхватила ее и сдернула с подоконника.
Мы уехали на Финский залив, два часа парились в электричке, как в кастрюле. Она молчала, а я влюблялась в нее и все сильнее хотела помочь. Мы сблизились. Она побрилась налысо, стала ходить на «снайперские» концерты, пить с нами вечную «Балтику» и, хмелея, петь все те же песни.
Не помню, чтобы кто-то из нас, кроме нее, работал. Денег не было, еды тоже. По рекомендации знакомых она давала детишкам уроки английского. После занятий, измотанная вынужденным преподаванием, неслась в ларек, покупала сосиски, хлеб и пиво и приносила нам. Вечера были близнецами. Утра еще молодые, сладкие, не похмельные.
Однажды в воскресенье, вернувшись после уроков, она, смеясь, рассказала, как, преподав положенные три урока, стояла на Грибонале, пила пиво, любовалась Спасом на Крови, и тут ее окликнул знакомый мальчишечий голос. Она очнулась и увидела все почтенное семейство, с которым только что простилась, вышедшее, как и она, на прогулку по той же, как оказалось, траектории. Дети радостно махали руками, а их мама строго и внимательно рассматривала бутылку «Балтики-4». Конфуз!
Ко мне она относилась настороженно. Теперь я уже не знала о ней всего, как это было некогда в школе на Колыме. Она явно что-то или кого-то скрывала. Я не лезла, не было охоты, да к тому же была очень занята собой. Мы вместе снимали огромную однокомнатную квартиру с русским бильярдным столом посередине и тахтой в кухне, где спал наш друг Гусь. Никто нигде особо не учился, все числились преимущественно в ждановском универе. На пары не ходили, пропадали на нашей съемной. Гитара была с утра до ночи, ночей же, как правило, не было – так, забытье на пару часов и снова в бой на кухню. Когда все же случалось и все расходились по своим делам, она врубала на всю катушку Nick Cave или Laurie Anderson, или Jim Morrison, или Siouxsie And The Banshees, или «Я сам себе и небо, и луна» Федорова, и это был сигнал соседям – гулянка закончилась, и она одна.
Как-то наше веселье продолжалось около недели. Пили одну водку, она сожгла себе пищевод, мучилась, но пила, уже не могла остановиться. И в одно утро мы застали ее у порога.
– Ты куда?
– В морг.
– Уже?
– На экскурсию пригласили. К обеду вернусь.
Она и вправду поехала в морг на вскрытие, куда ее и вправду затащил друг, студент медицинской военной академии. И вернулась к обеду, к алкоголю не притронулась, сварила себе овсянку и просидела на ней месяц, по наитию вылечив начавшуюся язву. Долго потом хранила платочек с одеколоном друга, спасший ее от рвоты в том морге.
«Снайперы» начали подниматься на ноги в ту пору. Нашу акустику уже знали и любили. Пришел черед первого электрического альбома. Поездки в другие города, новые люди. Я забыла о ней. А когда ее отсутствие стало очевидным, спросила, где она, и узнала, что ее вышибли из Питера, и где она, с кем она, никто не знает. Да и неинтересно.
В 1999 году мы встретились в аэропорту во Франкфурте. Черное пальто до пят, черные очки, коротко стрижена, как в прежние далекие питерские времена. Была осень. Она грызла каштаны из засаленного кулька и ждала рейса. Мы поздоровались.
– Я эмигрирую, – сказала она.
– Зачем?
– Подонка полюбила. Сегодня утром проснулась, взяла билет и улетела. Не вернусь.
– Да ладно тебе. Что, так серьезно?
– Ну. – Она насупилась и явно держалась, чтобы не зареветь. – А ты куда?
– А у нас концерты. Поехали с нами! Побудем вместе, поиграем, проводишь потом.
И она полетела с нами. Кое-где помогала переводить, внимательно слушала концерты. Мы много общались, вволю знакомились с европейским праздником «Октоберфест», вместе гуляли по Кельну и, помню, как она минут пятьдесят лежала на асфальте у кафедрального собора, пытаясь сфотографировать его весь, от основания до шпиля. В последнюю ночь перед расставанием мы заперлись в моем номере, включили RADIOHEAD, залипли до утра, и она передумала оставаться в Германии. Точнее, мне стоило бешеных усилий ее отговорить.
– А знаешь, что самое поганое? – в ту ночь сказала мне она. – Понятно, не то, что он, козлина, издевался надо мной, а то, что как-то однажды, после потока бурных уверений в своей любви, специально, слышишь, специально (!) послал мне сообщение, адресованное своей жене, где он назвал ее так, как звал меня, «ненаглядной». «Ненаглядная, я уже еду домой!» Вот сволота, а! Так что я сделала – пошла в туалет в нашей коммуналке и полоснула себя… Ладно, давай спать, что ли. Завтра еще в небе трепыхаться».
Мы вернулись в Питер, и мучения ее, разумеется, не закончились. Она то умирала, то возрождалась, то ненавидела его, то от счастья прыгала кузнечиком и кидалась на шею друзьям.
А потом мы ненадолго поссорились. У нас был прямой эфир на радио. Она слушала его вместе со своим мучителем. Он знал, что мы дружим, и сказал ей:
– Позвони «Снайперам», пускай сломают программу и споют для меня Гимн Советского Союза, иначе я уйду.
Она позвонила мне и на полном серьезе умоляла спеть. Я отказалась. Спустя полмесяца она появилась на пороге:
– За тот эфир извиняй.
– Да забыли. Как у тебя дела-то с ним?
– А у меня радость – мне подарили сенбернара, – ответила она и втолкнула на порог маленького мохнатого мишку.
Как она стала волком, я не уследила. Точнее, волчицей. Из неказистого угластого подростка с шальными выкрутасами, пьяными дебошами, приводами в ментуру она превратилась в нервного, глубокого, ранимого зверя. Может, причиной тому была смерть Гуся – единственного ее друга.
Гусь – косая сажень в плечах, прекрасно образованный, интеллигентный петербуржец северных кровей осенью 2004 года погиб, сбит трамваем где-то на Обводном канале. Она тогда уже жила в Москве и верно расценила эту трагедию своей виной. Гусь был тонок, эдакий Пьер Безухов, и совсем не умел выживать. Так случилось, что она прямо накануне, уезжая из Питера, звала Гуся к себе, на первых порах ничего не делать, просто жить. Как чувствовала, что надо начинать его действенно беречь. Не уберегла. Гусь собрался было прыгнуть на третью багажную полку и безбилетно поехать с ней, как это случалось раньше, да не решился, сказав, что забыл паспорт. И клялся, что приедет вот буквально завтра, и улыбался, и лепил очередные мифы про то, как счастлив и любим, будучи на самом деле, она доподлинно знала, бездомным, брошенным, страдающим и уже с печатью невозвращенца. Она смотрела на него, ответно улыбалась, слушая всю эту ахинею, и думала параллельно, что после дня мостов и крыш адски устала и надо бы выпить чаю, и как неохота стелить постель, и там в Москве ждет пес, и надо купить новые джинсы… А Гусь все говорил, говорил, и его голос был будто через толщу матового стекла. А потом паровоз дернулся, пошел… С ним, прижимая ладонь к стеклу, пошел все так же улыбающийся Гусь, а потом неуклюже побежал по перрону с той же прижатой к стеклу ладонью…
И уже спустя три года после трагедии, раскромсавшей ее жизнь на до и после, она вдруг подумала: а зачем нужен паспорт человеку, собравшемуся ехать зайцем?!