Страница 10 из 11
Эра печатного слова
Наступила эра печатного слова и время весны. И мне хотелось писать или просто выводить буквы на листе бумаги…
В то время люди, которых я знал и которые знали меня, потеряли свои имена и стали называться просто людьми. Меня это вполне удовлетворяло – я вконец истрепался ими, а их такое обращение ничуть не оскорбляло, им было все равно.
Я рано ложился спать в ту пору. Чуть только сумерки сгущались синевой над крышей моего дома, я выключал свет и, впустив синеву в свои четыре стены, аккуратно ложился на тахту и закрывал глаза. Я любил и умел мечтать.
В ту пору я был уверен, что зима скоро закончится, что наступающая весна принесет только спокойствие моей истрепанной душе, что все возможные отношения с людьми, исчерпаны. Впрочем, что толку себя обманывать? Весь мир, и город, и время года, и лица – все собралось в одном человеке. Он держал ключ от всех замков. А я любил его. В конце зимы нам уже действительно НЕЧЕГО было сделать друг для друга. Мы осознавали, что нашими словами, и только ими, дело не сдвинется с мертвой точки, а действий не могло быть. Их вообще не существовало. Я спасался от тоски, наводимой этими словами, только тем, что выписывал на бумаге абзацы наших разговоров, переведенных в повествование из диалогов, что в известной степени обесцвечивало их, успокаивая меня и делая едва понятным для постороннего.
Потом, в апреле, я бросил писать и просто ложился спать. Пытаясь тем самым спастись от воспоминаний и страхов предстоящей ночи.
Я звал его.
Охота купаться
– А, вон и новенький чешет, – сказал Павлик и сплюнул.
Мы лежали на песке: Павлик, Фима, Олег и я.
В Севастополь прикатило лето. Солнце начинало печь с половины десятого, школа закончилась, и я наконец-то просыпался сам, а не силою пинков и мерзкой, будто потной воды из бабушкиного рта.
Обычно мы собирались на балке, загорали, купались, лениво убивали время. Балка была на окраине города, сразу за кургузыми огородами горожан. Горожане в подавляющем большинстве своем огороды эти ненавидели и забрасывали. Отчего вся местность приобретала вид старого сельского кладбища, где, спохватившись лет через шесть-семь после смерти отца, прикатишь на каком-нибудь раздолбанном «Ниссане» с чахлыми гвоздиками в кульке, вознамерившись отдать сыновний долг, а даже могилки не отыщешь, опоздал – все поросло бурьяном.
Нам это было на руку. К полудню хотелось есть, и мы снаряжали двух гонцов на поиски картошки. Обычно они возвращались с хорошей добычей. Картошка каким-то чудесным образом плевала на нелюбовь граждан и росла сама по себе, наслаждаясь вороньем, гнильем и нашими набегами.
Мы разводили костерок, Павлик доставал чекушку водки «Флотилия» и буханку хлеба. Мы дожидались первых картофелин, разламывали их, я доставал соль, передавал по кругу, и, смачно посолив хлеб и печеные картофельные кожурки, Павлик говорил: «Ну, братва, будем!» После него выпивали все и минут через пять начинали ржать, над всем.
Спроси меня о причине радости – не скажу. Причины скорее всего не было. Это было туповатое хмельное пацанское веселье в разгар долгожданных каникул, которые к тому же были последними в нашей школьной жизни. Над конкретными причинами не задумывался никто из нас. Мы просто лежали на песке, за плечами шумело звериное море, и солнце смотрело на наши чумазые счастливые рожи.
– Что он делает здесь, интересно? – Павлик прищурился и внимательно следил за приближением новенького.
– Погулять вышел, может, – предположил Олег.
– Ладно тебе. Он, кроме хобзы, нигде не бывает. Зубрила.
– Олежка, дай сигу, а. – Павлик закурил. – Паца, а как его зовут, забыл.
– Давид.
– Давид?? – Павлик поперхнулся затяжкой. – Давид?? Это ж какое ладное имечко! Жиденок, что ли?
Новенький поравнялся с нами.
– Давид, здорово, Давид! – закричал Павлик.
– Здравствуйте, ребята.
Новенький был обычный. Черноволосый, немного курчавый, с толстой нижней губой, худой, с длинными фалангами пальцев, которыми он то и дело поправлял очки.
– Гуляешь?
– Да вот, развеяться вышел, – сказал Давид.
– Ну, как тебе наш город? – поинтересовался Павлик. – Что успел увидеть?
– Хороший город. Море…
– Ну, море-то оно и в Африке море. Че видел, спрашиваю?
– Был с мамой в горпарке, по магазинам ходили на проспекте.
– По магазинам ходили, говоришь? С мамой? а че не с папой? – Павлик нахмурил лоб в притворной гримасе любопытства.
Фима гоготнул. И тоже закурил.
– Папа у нас не может. Он дома целыми днями работает.
– Рабо-о-о-тает? – протянул Павлик. – И какую работу работает?
– Он ученый, его в Севастополь перевели из Краснодара.
– Ученый, значит. Ученый – хуй перченый. – Павлик щелкнул пеньком сигареты в костер. – А ты, значит, в горсадике мороженое с мамочкой ешь. Да, Давидик?
– Ну, я пошел, ребята. До свидания. – Новенький, почуяв угрозу, явно жалел, что увидел нас, и спешил уйти.
– Нет. Погоди-ка, – сказал я и вскочил. – А тебя как по отчеству?
– Константинович.
– Давид Константинович! – заорал Павлик и тоже вскочил. – А папу – Константин Моисеевич?
Фима тоже поднялся. И Олег. Теперь мы стояли стеной напротив новенького.
– Ребят, мне идти надо. Я обещал вернуться через час. У нас обед в два.
Уточнять про обед явно не стоило. Павлика перекосило.
– Обед?? Так мы тебя здесь накормим, не парься! Сильно голодный? – Он резко ударил новенького сзади по коленям и толкнул лицом в песок.
– Фима! Родненький! У нас картошечка осталась?
Фима поковырял палкой в костерке.
– Неа. Только водочки чутка на дне и хлебца.
– Дай-ка мне водки, – сказал Павлик. – Вот и обед подоспел, Давидик. Парни, развернули его ко мне! – скомандовал он.
Мы перевернули новенького и пинком усадили.
Черты его лица как-то затвердели, и сам он скукожился от страха и ожидания.
– Водку будешь? – Павлик сделал глоток и протянул чекушку.
Новенький мотнул было головой, но в тот же момент я метнулся к нему и, вцепившись руками в челюсти, разжал их.
– Будешь, Давидик, будешь, – радостно улыбнулся Павлик и влил остатки в щелку перекошенной кулебяки рта.
Новенький не смог проглотить, и струя водки вылилась на колени Павлику.
– Изви…
– …ни?? – заорал Павлик и волчком закружил на песке. – Извини, говоришь? Да за такое не извиняют, козел, а убивают на месте!!
Мои внутренности зажмурились от предвкушения крови, целого океана крови. Я уже представил себе проломленный затылок, слезы и мольбы новенького. Я даже услышал хруст очков под подошвами ботинок и подумал: «Надо бы обуться, чтобы успеть раздавить первому».
Но внезапно наступила тишина.
– Оставьте его, парни, – спокойно сказал Павлик. – Слышь, Давид, а че тебя так назвали, а?
– В честь дедушки, – выдавил новенький.
– А… – Павлик подполз на коленях близко к новенькому и стал его разглядывать. – А почему так дедушку звали?
– Не знаю.
– Не знаешь, может, что вы жиды, Давидик?
– Мы не жиды.
– А кто вы, Давидик? – Павлик погладил новенького по щеке. Его пальцы, легко и нежно касаясь кожи, спустились вниз к подбородку и вдруг, моментально превратившись в спрута, мертвой хваткой вцепились в горло.
– Не жиды, сука?? Не жиды?? Тогда кто??
Новенький хрипел, пытаясь освободиться. Мы с Олежкой сзади припирали его спину коленями так крепко, чтобы он не мог двигаться.
Павлик резко убрал руку и дал новенькому звонкую затрещину.
– Кто вы, если не жиды?
– Евреи, – прошептал новенький.
– Паца, они не жиды, а евреи, вы слыхали, а? – Объявил Павлик с каким-то странным удовлетворением и закурил.
– Не жиды, а евреи… – повторил он.
Я услышал очередной гогот Фимы, посмотрел на него и внезапно позавидовал. Фима, лениво развалившись у остатков костра, лежал на животе и, будто в кино, подперев голову правой рукой, следил за происходящим.