Страница 4 из 57
Кавай остро переживал, когда случились первые, к счастью, непродолжительные столкновения между союзной армией и подразделениями территориальной обороны в самой северной, альпийской республике — Словении, когда после этого произошло ее молниеносное отделение как первого из государств федерации, которое провозгласило свою независимость, и когда через сорок дней последовал вывод из Словении союзных войск…
«Через сорок дней, прямо как сороковины», — пронеслось тогда в голове Кавая. Ему стало ясно, что это — конец единой страны. Потом, на референдуме, организованном домашними властями, он голосовал за выход и его родного государства, Македонии, из уже несуществующей федерации ранее равноправных республик. Кавай знал, что должен так поступить. Его подтолкнули к этому начало войны в центральной республике, Боснии и Герцеговине, беды и страдания людей в окруженном Сараеве, кровавая резня в городе Сребреница, где были убиты тысячи мирных жителей, интервенция сербских военно-полицейских сил в Косове, где уже появились хорошо вооруженные, экипированные и обученные отряды террористов, безрезультатные переговоры между западными странами и сербским руководством во дворце Рамбуйе под Парижем и, конечно, кульминация этого действия исторической трагедии — бомбардировка НАТО соседней Сербии, при которой от страшных ударов, нанесенных как по зданиям государственных служб, так и по мостам и гражданским объектам не только бомбами с обычной взрывчаткой, но и снарядами с обедненным ураном, пострадало мирное население, героическое сопротивление жителей Белграда всех возрастов, которые стояли на уцелевших мостах, напрасно пытаясь защитить их от летавших высоко в небе, совсем невидимых глазу бомбардировщиков…
«Как в людях накопилось столько зла», — досадовал Кавай еще до наступления этой опасной ситуации, казавшейся ему невероятной, потому что он верил, что человеческие ценности наиболее почитают, даже возводят в культ именно здесь, на Балканах.
Потом профессор переживал за судьбу своей страны, которая до этого гордилась тем, что оставалась единственной из шести союзных республик, где не было военных столкновений, и что ее долгое время называли «оазисом мира», а теперь и сама она оказалась ввергнутой в пучину войны…
6
Проблему миллениума, или временного парадокса, Гордан считал преувеличенной, думая, что ее раздули и с помощью мировых СМИ подпитывали крупные компьютерные компании с тем, чтобы увеличить спрос на соответствующий софтвер — программу по борьбе с недостающим байтом, что стороне, на которой оказался и он сам, могло принести миллениумные заработки. Он считал себя счастливым от того, что понимал суть возникшей проблемы, которую для себя он обозначил как «позитивный ноль».
— Почему «позитивный»? — спрашивала Майя Гордана.
— Потому что, похоже, мне предложат и новую работу, — шептал он ей в ухо.
Майя, услышав, что ее отец вышел из подъезда, потащила Гордана к лифту, они поднялись на четвертый этаж, где была их квартира.
— Счастливого Нового 2000 года! — сказала Майя в ответ Гордану и поцеловала его. — Happy New Bug! — добавила она. А на улице шел проливной ноябрьский дождь, капли которого громко стучали по оконному стеклу, заставляя жильцов оставаться дома, а им — пока профессор Кавай после полудня читал лекции в университете — давая возможность отдаваться друг другу со страстью, которую делало еще сильнее потемневшее от туч небо, и чувство — странное, последнее время не отпускавшее их ни на минуту, заставлявшее постоянно думать друг о друге, искать свиданий и встречаться во что бы то ни стало.
7
Оставшись одна, Памела Портман оказалась будто в капкане неожиданно искаженной реальности. Она постоянно удивлялась тому, что места, некогда дорогие ей, стали приобретать новые, нейтральные, а порой и враждебные черты. Она вдруг осознала, что раньше ей нравилось бегать трусцой вдоль реки, выходить из дома за покупками в близлежащий супермаркет, а теперь ей перестали ласкать слух гортанные созвучия владельца лавочки индийских деликатесов, вежливые приветствия официантов в маленьком кафе, где подавали иранский кебаб, ей больше не хотелось разговаривать с продавцами в итальянском продуктовом магазинчике, в котором она раньше советовалась с хозяином, какое вино купить к столу для ужина с Ником…
Пока она была с ним, ее жизнь была сведена к набору привычек, но это были привычки, которые наполняли ее будни радостью. Когда он ушел, все стало по-другому. Она стала замечать, что в окна их маленькой двухкомнатной квартиры на восемнадцатом этаже солнце светило только рано утром и ровно столько времени, чтобы разбудить ее на рассвете, а она потом не знала, чем заняться весь оставшийся день. Лучше всего было, когда она искала работу или когда подрабатывала: помощницей в швейной мастерской в Куинсе, с месяц кассиршей в магазине кошерной еды на Шестой авеню, затем — сначала в бухгалтерии, а потом в отделе дизайна одного модного женского журнала для пожилых… Она использовала любой предлог, лишь бы уйти из дома, убежать из пространства, которое ее душило, будило ни свет ни заря, а главное — напоминало о нем. В конце концов, Памела поняла, что ей нужна перемена. Она решила оставить Манхэттен, и, когда журнал предложил ей работу с хорошей зарплатой в своем отделении в Бостоне, с радостью его приняла.
8
И вот, наконец, наступило 1 января 2000 года, и, как Гордан и предполагал, все же испытывая при этом некоторое напряжение, а Майя, не беря в голову, знала точно, не произошло ровным счетом ничего: не отказали компьютерные системы ни в одном аэропорту мира, включая два, имеющиеся в Македонии, не случились сбои в работе банковских программ, не рухнули биржевые индексы, время не скакнуло ни вперед, ни назад. Все осталось таким, каким было, во всяком случае, так казалось. Катастрофа Y2K не состоялась.
В мире все шло так, как и раньше; только война, которая годами маячила сначала на далеких, а потом на все более близких просторах, той весной стала реальностью и в Македонии. Появились группы вооруженных людей в камуфляже с нашивками УЧК[3], которые стали шнырять по горам и создавать военные анклавы в селах, оставленных без сопротивления местным населением.
В стране началась частичная мобилизация…
9
Профессор Кавай не разделял всеобщего энтузиазма, которым были охвачены многие во время прежнего, к слову сказать, единственного, президента общей страны[4]. Скромному профессору Каваю, выступавшему за принцип Аристотеля — мера во всем, несмотря на уважение, которое он испытывал к Тито как к энергичной и способной политической личности, все более претила его склонность к украшательству себя отечественными, часто — по несколько раз одними и теми же, знаками отличия и наградами, что говорило о том, что он потерял меру, будучи во власти. Каваю было не по душе и проведение огромного количества все более массовых, парадных мероприятий, устраиваемых по всей стране в честь Тито как главы союзного государства и руководителя единственной партии. Это свидетельствовало о том, что меру потеряла и сама система. Тем не менее, Кавай любил эту большую страну, созданную как союз равноправных государств, где вместе, в мире и согласии, жили люди разных национальностей.
То было время, когда о своей принадлежности к этой стране люди заявляли с гордостью, а на ее граждан, особенно в социалистических странах, из которых люди не могли так легко выехать, смотрели с уважением, а кое-где и с настоящим восхищением и завистью. То были счастливые годы для Климента и Анастасии Кавай — процветания их семьи, как и движения к лучшей жизни сотен тысяч людей, таких, как они. То была пора его личной молодости, но и молодости времени, которое в его сознании запечатлелось как эпоха радости, когда на жизнь люди смотрели с улыбкой. «Только у того, у кого есть улыбка, есть человеческое лицо», — с искренним энтузиазмом говорил профессор Кавай своим студентам. По этой причине даже тогда, когда ему, сидевшему перед телевизором, портили настроение льстивые высказывания руководства университета в адрес президента Тито, многочисленные массовые мероприятия, устраиваемые в его честь, которые не выполняли никакой другой задачи, кроме как потешить его тщеславие, он, в память о тех счастливых временах, проявлял снисхождение к самовлюбленному старику, которому, и это становилось все более заметно, стали подкрашивать седеющие волосы.