Страница 27 из 75
В какую кофейную гущу, в какие облака будущего надо было мне влипнуть, чтобы увидеть лицо Деспота (сегодня это только прошлое), дикую розу его обнаженного мозга, этот бесконечно вывернутый фонтан, наполненный кровью, чтобы услышать, как он твердит, что мир — всего лишь Франкенштейн, составленный из разнообразных мертвых историй, и что он, шутя, сброшюровал бы в одно все четыре симулированных жалких существования нас всех, безоблачных полутрупов на освещенном плоту «Медузы»…
Все это еще тогда, в 89-м, могло быть у меня в «Форме», но — нет. Я верил, что все пойдет совсем иначе. Что рассказ Деспота начнется с обещанной фразы. Что все механизмы или часы — работают. Мы внизу, облака — наверху. Какое чрезвычайное начало!
Послушай его, отвлек меня Деспот от мыслей, и я сначала испугался, не обладает ли он способностью читать их, но, оглядевшись, увидел всего лишь толпу пьяниц с распухшими губами, которые ссорились друг с другом, разглагольствовали и трепались. (О, в «Форме» было полно сумбурных болтунов.) Я махнул рукой.
Не спеши, — предупредил меня Ладислав по-матерински, — может, мы и дождемся, когда его слова (он указал на пьяного сотоварища, у которого дрожал язык) станут, наконец, артифициальными, то есть, совершенно естественными.
Я, голубчики, дошел до глухой берлинской стены, — заорала чья-то глотка с того света.
Возможно, сказал я неуверенно, если у этой истории вообще есть конец, если только ей не поменяют название.
Слушай, что тебе говорит дядюшка Лаци, — погрозил Ладислав указательным пальцем.
Но похожий юноша, которого не предостерегли, уже налетел на нас боком.
Это ты Деспот? — новичок уже фамильярничал.
Фу, — Ладислав разочарованно растянул лицо в улыбке. — Нынче всяк — Деспот.
(Так он, ей-богу, заглатывал все подряд — мелкие гвозди, лягушек из нефрита, бумажки с компрометирующими первыми фразами — все своим крупным ртом!)
Извини, у тебя по ночам не бывает удушья от такого количества иронии, — недовольно парировала Наталия.
Боже сохрани, — коснулся Ладислав метафизики. — Моя тайна состоит в игнорировании болезни. Все это ипохондрия. Просто на это не надо обращать внимания. На рак, например.
И я не стану дальше выстраивать фабулу. Не буду опять вводить в игру золотозубую гадалку, которая грязным ногтем копается в линии жизни на ладони. Не стану врать, что разбираюсь в облаках, что могу отличить перисто-слоистые облака от перисто-кучевых, шампиньон от сатанинского гриба. Все очень просто. Надо только жить достаточно долго. Это эффективнее любого пророчества.
Да только мою машину времени заело. Полагаю, потому она мне и досталась. Потому что рвала ленту. Потому что перескакивала через страницы и начинала читать с конца. Потому что вела себя как анархическая буссоль. Потому что никуда не годилась.
В ней исчезала картинка, смешивались неизвестные шумные языки, моя нетерпеливая, отчаянная дрожь вызывала только «снег», принимала абстрактные формы. И я был то тут, то там, как непогребенный.
Видел Наталию Заклан в кошачьих солнечных очках, в ретро шелковом платке а-ля Джеки Кеннеди, как она опустошает обойму спрятанного пистолета во время обычного воскресного посещения (она давно призналась мне, что душное помещение для супружеских свиданий вызывало у нее отвращение, где дряхлый вентилятор перемешивал вздохи любовников и умирающих), как она стреляет в тело своего неуклюжего мужа, обнаружив в запрятанном файле или в философской книге фотографию обнаженного ребенка, без головы, без членов, без туловища.
Я видел, как Ладислав, убедившись, что все спят, натягивает на голову капроновый чулок жены и с искаженным лицом лунатика принимает случайную пулю под звуки свадебного марша, гимна болельщиков, оды непознанной радости. (А есть ли уже имя автора пьяного рикошета в списке действующих лиц моей меланхолической комедии? Никак не припомню.)
Я видел и свои пальцы со скрюченными, как у мертвого попугая коготками, после того как они вызвали короткое замыкание в мозге, вихрь в треснувшем черепе, трепанацию самца…
В бешенстве колотил я под одеялом свой необузданный аппаратик, который передавал ускользающие картинки, видения, возникающие из кухонных ароматов, и смотрел, как тюремные санитары, поскальзываясь, уносят куда-то тело Ладислава, такое огромное, что оно не помещалось в ультразвуковой аппарат, переливаясь через края, как злонравное тесто или расплавленный металл.
Разве может быть так, проносилось у меня в голове, чтобы из этих тел, его, огромного и жирного, и того, Натальиного, обезображенного жизнью, шрамами от кесарева сечения, от любовных кошачьих царапин — возникла та струна? Струна с райским звучанием небесной темы.
Лопнул ли в мозгу Ладислава кровеносный сосуд, истонченный надменностью, думал я в полусне, или все кричали о какой-то важной разбомбленной из облака водопроводной трубе, которая фонтанировала во все стороны, затапливая нашу тюрьму?
И уже я видел нас, шлепающих по вздыбленному крошеву раздробленного, затопленного песчаника, как несут нас утлые лодки, похожие на Ноевы скорлупки в реальной пародии Потопа, в искаженной Венеции, скользкой от взбухшей крови.
Чей грех стал решающим, пусть даже и легкий, как выпавшее перо попугая (им я пишу эти истерические строки), которое сделало поднятую тяжесть невыносимой? Мы переглянулись тайком.
Правду, правду, какой бы невероятной она ни была, — требовал, скрежеща, Деспот, пока мы расчищали сцену и непрестанно назначали репетиции ничтожества.
Но когда мы с недоверием пялились на человека, соскользнувшего с ночной вазы, ожидая сбивчивого разъяснения неловкого представления, циничного нравоучения, то вдруг услышали страшный стук, призрачные удары мертвого барабанщика, крикуна, эпилептика, Муна или Бонэма, мы оглядывались в поисках источника, Иоаким с бумажными усиками и в наполеоновской треуголке, и я, Андреутин без страны, без ничего. После чего как по команде повернулись к лежачему больному.
После минутного замешательства мы поняли, это его сердце стучит так дико, что потерявший сознание человек подпрыгивает, отрывается от поверхности, моментами левитируя, несчастный истощенный йог. Он ритмично дергался на полу, как заколотое животное. И только позже мы заметили, что у него на губах выступила пена. Что лицо его кривится и растягивается, что белки его глаз пульсируют, и из них хлещет кровь, будто ядовитый, соленый гейзер…
В это мгновение (пока я стоял перед телом, размазанным по доскам) меня впервые осенило, что Ладислав был дутым Кишем, что в нем могло поместиться три худощавых Киша, семь суетливых гномов, он был настоящей свиньей, Орсоном Уэллсом у четников, с болтающейся на животе килой, с собственными скользкими кишками, обмотавшими шею словно воротник висельника.
Воротник! Хочу, чтобы это был воротник, — требовал растроганно Деспот, прилепляя на лоб бумажку со знаком «судьи».
Не понимаем, о чем ты, — пожимали плечами мы с Иоакимом, после чего законодатель лично, с блеском сумоиста, в скафандре на лице, молча спускался на землю, одной рукой хватал «вора» за шею, удушая якобы приемом дзюдо. Смотри, вот это воротник, думал я, медленно исчезая.
Какой день! — хотел я потом крикнуть сверху заключенным, вышедшим из удушливой качалки, где они поднимали друг друга, и посреди круга, холодные от пота, закуривали, повиснув на остром солнечном луче, прорвавшемся сквозь циклопическое облако. Здесь всем нужна твердая рука, — заметил Ладислав, обняв меня, и подул на разливающийся голубоватый синяк, наполовину скрытый большой пуговицей. Нам нужен большой босс, — хрипло продолжил он, и выбросил книгу за решетку. Несколько воспитанников попытались подхватить ее в воздухе (она падала долго, как своенравное перо), точно так, как еще мгновение тому боролись за режущую солнечную нить.