Страница 15 из 24
Рассмеявшись, она поднялась и самым эффектным из своих актерских жестов протянула врачу руку в белой перчатке – что там ни говори, он всего-навсего нечто вроде жалкого помощника режиссера, который превысил свои полномочия, вздумав поучать ее, звезду, в вопросах сценического искусства. Но когда она вышла из кабинета со списком зарубежных врачей, который чуть ли не в виде одолжения согласилась взять с собою, вся ее уверенность в том, что мистеру Стоуну вовсе не грозит серьезная опасность, вдруг рухнула. А в день их отплытия на «Куин Мэри» угроза эта серым призраком поднялась вместе с ними по трапу и угнездилась, неотвратимая, среди повязанных лентами бутылок с шампанским и завернутых в целлофан корзин с фруктами, преподнесенных им на дорогу с пожеланиями счастливого пути. Казалось, в каюте постоянно присутствует кто-то, кого тщишься не замечать, и все-таки то и дело косишься в его сторону.
У нее было подозрение, что и мистер Стоун, как ни старается он показать, что настроение у него превосходное, ощущает присутствие этого призрака. Если он не смеялся и не болтал, то беспрестанно прочищал горло, поправлял воротничок, нервно покашливал. Сигареты выкуривал на треть, не больше, а потом с непонятным остервенением давил о пепельницу; взгляд его мягких, серых, на удивление детских глаз, стал какой-то остекленелый, чего не бывало даже в самую тяжкую пору экономического кризиса.
Одной из многих сторон ее жизни, над которыми миссис Стоун прежде не давала себе труда задуматься, было чувство к мужу, сила и характер этого чувства, и теперь она сделала запоздалое открытие: то, что ей казалось обычной привязанностью, на самом деле было зависимостью, и очень глубокой. Ибо мистер Стоун, и только он один, находился с нею в ракете, с головокружительной скоростью возносившей ее сквозь межзвездное пространство к высотам театральной карьеры.
Поначалу их супружество едва не закончилось крахом из-за ее холодности, граничившей с физическим отвращением, и неловкости мужа, граничившей с импотенцией. И если б однажды ночью, почти четверть века назад, он с отчаяния не разрыдался, как дитя у нее на груди, превратившись тем самым из неудавшегося повелителя в вызывающего глубокую жалость подопечного, их брак, несомненно, развалился бы. Жалость помогла там, где оказалось бессильным желание. Она обняла его с неожиданной нежностью, и брак их вдруг как-то наладился – во всяком случае, был спасен. Так физическая несостоятельность мистера Стоуна открыла им глаза на то, что каждый из них хочет иметь в лице другого: она – взрослого ребенка, он – молодую, прелестную мать.
Лишь после ухода со сцены миссис Стоун с годами постепенно научилась быть искренней с самой собою. Пока она была помешана на актерской карьере, у нее, естественно, не было склонности искать истинную подоплеку своих действий, и однажды она поступила просто безобразно, даже не позволив себе задуматься над тем, почему, собственно, она такое выкинула. Дело было пятнадцать лет тому назад, когда она гастролировала по стране, играя шекспировскую Розалинду. Орландо играл молодой актер – лиричность исполнения и приятная наружность делали его опасным конкурентом; миссис Стоун порой подмечала, что в сценах, где они заняты оба, внимание зрителей переключается на него, и с каждым разом это все больше и больше ее взвинчивало. Но она делала вид, будто радуется его успеху и бурно-восторженным рецензиям дам-критикесс, которые, как правило, деликатно упоминали о его редкостном умении носить весьма откровенные костюмы елизаветинской эпохи. День ото дня она накалялась все сильнее; и однажды во время дневного спектакля в Толидо миссис Стоун, проходя в антракте мимо его уборной, увидела, как он сидит перед зеркалом в светло-зеленых обтягивающих штанах, и тут с ней случилось что-то вроде истерического припадка: она влетела в уборную, с маху захлопнула дверь и повернула ключ. Он оторвал самовлюбленный взор от зеркала и удивленно посмотрел на нее. В ее взгляде удивления было еще больше: она и сама не понимала, зачем ворвалась к нему. Чтобы накинуться на него с истерическими воплями и оскорблениями? Быть может, смутная догадка, что именно таковы и были ее намерения, настолько ее напугала, что она решила дать себе разрядку единственным способом, до какого в тот миг додумалась: неистово сжала его в объятиях, словно это она мужчина, а он девушка; он же, в свою очередь, повел себя так, будто они вдруг поменялись полами – впрочем, в нужный момент она изобразила более естественную для женщины податливость, а ему удалось переключиться на роль завоевателя и сыграть ее довольно успешно. Перед следующим актом занавес подняли с опозданием на пятнадцать минут: звезду никак не могли дозваться – из ее уборной никто не отвечал. Однако, когда в один из ближайших вечеров этот Орландо вознамерился нанести ей в антракте ответный визит, она объявила ему, не отрывая взгляда от зеркала: «Я считаю, субботнее происшествие объясняется просто тем, что я накапала себе в кофе бензедрина. Так что извините. Я тороплюсь, мне еще нужно переодеться».
Случай этот имел одно благотворное последствие: миссис Стоун перестала бояться своего партнера. С этого дня она совершенно подавляла его на сцене своим мастерством, оттесняла на задний план со смелостью ястреба, что камнем кидается на беспомощного, копошащегося в траве зверька. Рождество они отпраздновали в Денвере, и миссис Стоун преподнесла ему дорогой кожаный бювар, на котором серебром было вытеснено: «Восторженные рецензии». В подарке этом был намек – тонкий, но ядовитый, ибо после того утреннего спектакля в печати о нем упоминалось лишь вскользь. А вскоре он, разобиженный, подал заявление об уходе, сопроводив его письмом, где говорилось: «Господствующая в театре система звезд задушила молодой талант…»
Это происшествие в Толидо было для миссис Стоун неожиданным – гром среди ясного неба, редчайший случай, к слову говоря, никак не отразившийся на ее дальнейшей театральной карьере. Она позаботилась о том, чтобы на роль Орландо подобрали актера, на ком ржаво-красная кожа и светло-зеленый шелк не выглядели бы столь соблазнительно и не отвлекали внимание зрителей от нее самой, а когда турне закончилось, вернулась к мистеру Стоуну с чувством особой признательности: так ребенок, очнувшись от страшного сна, судорожно обхватывает за шею мать. Она не отдавала себе отчета в том, что поступила с молодым актером подло; до ее сознания не дошло, что она уподобилась хищной птице. И все-таки что-то в миссис Стоун восставало против ее поступка; остался после него какой-то осадок. Ей было просто необходимо, чтобы мистер Стоун ее заверил, что ничего страшного не случилось. Как-то вечером она рассказала ему обо всем, что произошло в уборной молодого актера, и он ответил: «Я знаю, что как мужчина никогда не был с тобою на высоте». Ибо на него, естественно, особое впечатление произвела сексуальная сторона этой истории, а не этическая, куда более важная. Мистер Стоун простил ей супружескую измену – он расценил происшествие это именно так; она же сделала вид, будто бы, как и он, считает, что этим и ограничивается ее вина (а такую вину следует понять и простить), после чего, в свою очередь, не слишком погрешив против истины, заверила его, что отношения их по-прежнему не оставляют желать лучшего, и хоть случай в Толидо подобен внезапному грому, это гром среди ясного неба, а вовсе не из грозовых туч скрытой неудовлетворенности. И той ночью она обрела в нем утешение, а не он в ней, ибо со временем мать и дитя странным образом меняются ролями, когда брак зиждется на такой основе, как у Стоунов.
Был в их супружестве непостижимый, но постоянный привкус тоскливого одиночества. Привкус этот неизменно появляется там, где подлинные отношения подменены эрзацем. Ибо алчущие руки обнимают лишь привидение, жаждущие губы прижимаются к губам призрака. Но пусть мать в могиле, а дитя не родилось; все равно, самая эта подмена – свидетельство особой нежности, порождаемой жалостью. Быть может, если бы не нарушилась привычная форма их существования, сутью которого была карьера миссис Стоун, жалость эта так и осталась бы где-то на самой периферии ее сознания, не обрела бы воплощения – совсем как дитя, так и не рожденное ею; но привычная форма существования была нарушена, – они покинули Нью-Йорк и отправились в длительное путешествие; исчезли все отвлечения: театры, конторы, банки, светская жизнь – словом, все, что прежде не позволяло им задумываться, и вот тогда это неизбывное ощущение незавершенности, этот привкус тоскливого одиночества стали зримыми, словно облачко пара, вырывающееся при дыхании. Оно плавало между ними серым туманом, и, горячо желая убедить друг друга, что никакого тумана нет и в помине, они обменивались сквозь него улыбками и вели успокоительно-легкомысленные разговоры.