Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 33

Страшен он был тогда, когда усмиряли стрельцы и казаки взбунтовавшиеся остяцкие поселения. Еще троих располосовал он окровавленной саблей, не пожалел и старуху, подвернувшуюся под горячую руку.

– Будет, пожила, – буркнул он, переступил через труп и хотел было выйти из нищенской берестяной юрты, но тут заметил круглые от ужаса глаза мальчонки, спрятавшегося за камельком под шкурами.

Выдернул он из-под шкур остячка и вытащил из юрты. Малец зверенышем вцепился зубами ему в руку…

В другое время его участь была бы решена. Но сейчас ему повезло. Насытившись убийством, злоба ушла из сердца сотника.

И он пожалел мальца, взял с собой, зная, что тот погибнет самое большее через неделю в этом опустошенном краю посреди топкого дремучего урмана[18].

В Сургуте он продал мальчонку. Продал дешево, так как в тот год ясырь был в городе в избытке. Да и ненадежный это был товар. Отнимали его у служилых по указу Годунова. Тот повелел сургутскому воеводе Федору Лобанову-Ростовскому отпустить на родину всех пленников, еще не крещеных, а иных, крещеных, поверстать в службу. Девок же выдать замуж за крещеных. И еще повелел Годунов, под страхом казни, не вывозить пленников на Русь.

Вовремя тогда продал он остячка. Не прогадал. С той поры, однако, поселилась у него в сердце жалость к мальцам. Вот и в Верхотурье толкнула она его вступиться за Васятку…

Разгоняя в занемевших ногах кровь, он присел несколько раз, поднял со снега шубу, крикнул Васятке: «Стаскай припасы!» – и пошел с Тренькой к высокому крыльцу гостиного двора.

В избе он скинул кафтан, стянул тяжелые, подбитые мехом сапоги и устало плюхнулся на жесткий топчан.

В тесном помещении было оживленно и душно от горланящей ватаги обозников и терпкого запаха мужицкого пота.

И Пущину невольно вспомнилась опрятная банька рядом с его избой в Сургуте, запах березового веничка и чистого мягкого тела Дарьи…

– Ты что закручинился-то? – пристал к нему Тренька, увидев у него на лице тоскливое выражение.

– Рана знобит.

– Хочешь зиндовой травки? Всегда припас имею.

– Не берет травка. Глубока рана.

– Я же без глума.

– Не гунди, дай отдохнуть! – отпихнул Иван его.

В горнице казаки и мужики шумно ели, пили и пели. Вместе с ними куролесил и Андрюшка. Затем они собрались и ушли в кабак, захватив с собой и Треньку.

Пущин не пошел с ними. Он здорово поиздержался в Москве. Денег от жалования не осталось, зато домой он ехал с товарами.

«Не приехал бы, то и не получил бы!» – неприязненно подумал он о приказных дьяках, готовых оттянуть с выдачей жалования, урвать что-нибудь с каждого служилого.

В дальних городках служилые маются без денег часто по несколько лет. Потом, если повезет, соберутся, вырвутся в столицу, получат все сполна и назад. А путь до Москвы не ближний: от иных острожков добираются по полгода и более. Бывает, к тому времени то государево жалование иным уже оказывается и не нужно: мрут либо гибнут, а то безвестно пропадают; кто-то уходит ясырем в Бухарию или Персию, другие в Джунгарию; кто-то остается лежать в глухой тайге со стрелой в груди, позарившись на мягкую рухлядь инородцев. И не счесть стрелецких и казацких головушек, павших за первые годы походов в Сибири…

Хлопнула дверь, и в избу вошел Васятка, таща за собой поклажу.

– Ну, как – прибрал?

– Сейчас, еще принесу! – заторопился Васятка, глянув на сумрачное лицо сотника, и выскочил из горницы.

За две недели совместного пути от Верхотурья его отношение к Пущину резко изменилось. Если сначала он был для него просто новым человеком, интересным, то теперь он стал побаиваться его. Правда, за сотником было сытно, надежно, но воли убавилось. И он смутно почувствовал, что теперь все пошло совсем в иную сторону, чем туда, куда его звала натура…

На следующий день Пущин и Деев пришли на съезжий двор.

Иван махнул веником по сапогам и вошел в воеводскую. За ним порог избы переступил и Тренька.



В просторном помещении вдоль стен тянулись лавки. В дальнем углу, в закутке, виднелся большой воеводский стол. Посередине же, прямо под матицей, стоял коротенький покатый столик, а за ним горбился дьяк Нечай Федоров и что-то писал, аккуратно макая в чернильницу гусиное перо.

– А-а, Пущин, здорово! – поднял он голову. – И ты здесь, – узнал он Треньку.

Сотник и атаман поздоровались с ним.

– Вы подождите, посидите, – сказал он им.

Пущин и Деев сняли шапки и сели на лавку.

В горнице было тихо. Слышался только слабый скрип пера и тяжелое дыхание дьяка, которого, судя по его усохшему желтоватому лицу, донимала какая-то грудная хворобушка.

Закончив писать, дьяк встряхнул над бумагой песочницей, отложил в сторону перо и спросил их: «Ну что – домой, или как?»

– Домой, – сказал Тренька и кивнул головой на Пущина: «А он к новому месту».

– И куда же?

– В Томск, – нехотя ответил Пущин.

– Далече же тебя дьяки-то послали, – усмехнулся Федоров, и в глазах у него мелькнула тщеславная гордость за свое сословие. Вот-де каковы они, эти дьяки, неродовиты, а захотят, и пойдет мил сын боярский, или сам князь, туда, куда пошлют. А послать могут далеко, аж на самый край государевой земли. Вот как этого сотника – в Томский острог. Это же дальше некуда. Дальше разве что в киргизы, к тому же князцу Номче, или в тунгусы.

Пущин мрачно взглянул на болезненное лицо дьяка и подумал: «Встретился бы ты мне где-нибудь в тесном закутке! В момент укоротил бы на дурную башку!»…

Дьяк заметил напряженный взгляд сотника и сменил тему разговора. Он хорошо знал, как надо поступать, чтобы и дело делать и самому не забываться.

«Уж больно сердит этот сотник, – мелькнуло у него. – Ну да ладно, пускай будет сердитым, лишь бы исполнял государеву волю»…

– Сейчас Борис Иванович подойдет. Грамотку тебе придется захватить в Сургут, к Волынскому… Ох, и повезло же тебе, Пущин! От одного брата – к другому, – расплылся он улыбкой. – В Сургуте-то спокойно, а вот под Томском тревожно. Как – не боишься ли?

– Нечай Федорович, ты говори, да не заговаривайся, – с усилием улыбнулся Пущин.

– И я о том же – беречься надо бы! Вот и в Томск, Василию Васильевичу, отписали, чтобы бережно жил от киргизов и от колмака то ж!

– А ты думаешь, Волынский не знает, как говорить с инородцами? – спросил Тренька дьяка.

– Да знамо, знамо, что знает! – замахал тот на него руками. – Пятый годок уже в Томском! Знамо, да государь велит напоминать, чтоб урону городкам не было!

В сенях заскрипели половицы под чьими-то тяжелыми шагами, и дверь широко распахнулась. В избу по-хозяйски уверенно вошел тобольский воевода князь Катырев-Ростовский, а не его помощник Борис Нащокин, которого ожидал дьяк.

Стольник Иван Михайлович Катырев-Ростовский был крупным молодым мужчиной с окладистой бородой и приятным упитанным лицом. В Тобольске он был воеводой всего только второй год. И это воеводство обернулось тяжкой скорбью для его жены Татьяны Федоровны, дочери бывшего боярина Федора Романова-Юрьева, а в сию пору ростовского митрополита Филарета: та постоянно болела. А от чего – то было неведомо и лекарю. Говорит, место не по ней, холодное, болот вокруг много, вот-де та сырость и донимает ее. Про то она и кашляет по осени и зимой.

И отписал Иван Михайлович об этом своему тестю в Ростов: что-де не долго она протянет тут, в этом лихом месте. Умрет твоя единственная дочь, Федор Никитич. Похлопочи перед Шуйским о прощении. Ведь итак он, князь Иван Михайлович, полностью повинился перед государем. И теперь чист душой. А то-де Михалка Скопин лишнее клепал на него об измене, да на его родичей, дядьку жены, Ивана Никитича Романова, да на мужа тетки Анны, князя Ивана Троекурова. И то-де он сказал на пытке честно, что не хотел воевать, как Михалка приказывал. А к «Вору»[19] отъезжать и не помышлял, потому что «Вор» он и есть «Вор»…

18

Урман – «черная», еловая тайга; здесь: лес вообще.

19

«Тушинский Вор» – Лжедмитрий II, стоявший с войском в это время под Москвой вблизи села Тушино.