Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 33



– Да там же Строгановы, – подал голос Андрюшка. – Чего лучше для яму?

Тренька не удержался, захохотал, сразу разогнав остатки сна. За ним загоготали казаки и мужики.

– Строгановы подвод не дают, – сказал Пущин «литвину», – а летом – гребцов.

Андрюшка нравился ему, нравилась в нем та обстоятельность мысли и дела, которые он подмечал у ссыльных крестьян и посадских из порубежных литовских земель. И она, эта обстоятельность, на первый взгляд, походила на глупость, вызывала порой усмешку. В этой их недалекости, однако, как подметил Иван, проглядывала мудрость неторопливой природы, выносившей молчаливый приговор всем суетливым честолюбцам.

– Не выгодно яму быть.

– Вот – жила, – лениво процедил Тренька. – Князьком живет…

– Именитый, – съехидничал Пущин; ему тоже не нравился богатый хозяин Чусовой.

– А за что именитость?! – почему-то распаляясь на солепромышленника, крикнул Тренька. – Повезло!.. Попался на пути Тимофеичу, да со страха и спровадил его за Камень! Отделался! Решил, пускай там кладут казаки свои головушки! Снарядил, запасу дал, зелья под вогняной бой: только иди с Чусовой! А Тимофеич возьми и повоюй царство Сибирское!.. Повезло Строгановым: за дело Тимофеича грамотки получили, жалованные, от государя! Ан, он же, государь-то, травил Тимофеича воеводами!..

– Ну, ты это брось! Про государя-то такие речи! – одернул Пущин приятеля. – Не ведаешь, что за сиё бывает?!

– Добре, добре, Иван! – дружелюбно отозвался Тренька, зная, что он не выдаст, не донесет воеводам про эти их разговоры.

– Грозный величал Тимофеича князем! – парировал Пущин.

– Это когда было-то? – пробурчал Тренька. – После, как он согнал Кучума!

– Государь зря не жалует! Строгановы именитость получили за великие расходы! И нечего об этом говорить более! – твердо сказал Пущин.

Он вообще умилялся Тренькиной бесхребетностью. Еще недавно тот крестил на чем свет стоит Ермака, когда ходил стрелецким пятидесятником. А сейчас, получив атаманство, встал за него горой. Вот что тут поделаешь!..

Казаки и мужики притихли, настороженно прислушиваясь к их перебранке. Такие речи они слышали не часто. Они будоражили их, вызывая неосознанное чувство страха перед властью государя.

– Спать пора, – прервал их проводник. – Дорога завтра далеча.

Разговоры в становой избе иссякли.

Какое-то время из угла, где устроился Тренька, еще слышалось невнятное бормотание: «Именитые… Тоже мне… Острожков понастроили… Вольность дали! Промашка то, государь…»

Но и оно вскоре сменилось переливами здорового храпа.

Рядом с избой, в темном холодном сарае, мерно хрустели сеном лошади. Вокруг стана теснились высокие ели, было тихо и морозно. Крохотный ямской стан, занесенный сугробами, погрузился в сонное молчание долгой северной зимней ночи.

Рано утром, еще до рассвета, обоз двинулся дальше.

В безветренной и стылой тайге далеко окрест разносится ритмичный скрип саней и громкие голоса ездовых. Обоз сургутских потащился длинной вереницей саней сначала вдоль левого берега Ляли. Не доходя устья Разсохи, он повернул на речку Мостовую.

Здесь, как обычно, остановились, сделали привал, напоили и подкормили лошадей.

– Туда пошла Тура, – показал проводник на восток. – А нам на Калачик. Там недалече и городок.

– Летом здесь дорога, похоже, пропащая? – спросил Тренька его.

– Да-а, грязна, – согласился тот. – По Туре трижды возятся и дважды бродят. Осенью лошадей плавят, так сильно зябнут… Однако скорее надо бы: к стану до Кичигов[13] дойти бы.

Под заснеженными шапками елей снова послышался ритмичный скрип саней, глухой стук копыт. И над обозом, кудрявясь, повис легкий парок, вырываясь из заиндевелых ноздрей уставших лошадей.

Санный обоз пересек речку Калачик, и ямские охотники погнали лошадей, чтобы засветло добраться до жилья.

За долгую дорогу Тренька отоспался и, мучаясь от скуки, залез было в сани к Пущину. Но угрюмый вид того нагнал на него еще большую тоску, и он перебрался к Андрюшке, чтобы там почесать язык.

Разговоры с «литвином» всегда щекотали нервы атаману от острого ощущения недозволенного, когда словно ходишь по краю обрыва, зная, что туда можно и свалиться. На его удивление литвин свободно говорил о том, чего тот же сотник избегал касаться, а если говорил, то как будто рубил топором: раз и отсек. От этого с Пущиным было невыносимо тошно. В санях же у Андрюшки он находил понимание, и оттуда порой слышался его громкий голос, срывающийся на крик. А кричал он на того же Андрюшку. Чаще же там подолгу стояла тишина: они о чем-то доверительно судачили, понизив голоса.



В молодости Андрюшка много повидал: был у донских казаков, затем его занесло в Запороги, в ватагу Северина Наливайко. Когда же того разбил гетман Жолкевский, Андрюшка бежал под Смоленск, но там попал в плен к московитам, «в языцах», и был выслан в Сибирь. Сначала он попал на поселение в Тобольск. Потом, как не пожелавшего принять православие, его перевели в Сургут, поверстали в конные казаки. Многие его друзья по несчастью, из «литвы и черкас», во времена Годунова вышли в боярские дети. Некоторых, кому повезло, оставили служить в подмосковных городках.

– Ну и дурень же ты, Андрюха, – сказал Тренька. – Ходил бы сейчас в сынах боярских. Это же 25 алтын[14] в разницу. Разумеешь, ядрена мать? Коли бы в десятники вышел, аль в атаманы, это же восемь рублей. Вон сколько стоит твоя матка бозка! – засмеялся он.

– Давай, иди отсюда – выкидывайся! – рассердился Андрюшка. – Влез в чужие сани и дуришь!

– Ну-ну, не буду! – миролюбиво сказал Тренька; ему ужасно не хотелось сидеть одному в холодных санях. – Знаешь сколько положили вашему Мартыну Боржевинскому, тому, что в Томской свели?

Андрюшка тяжело вздохнул, с сожалением посмотрел на него.

– Десять рублей! – поднял атаман вверх палец. – Чуешь? У меня же только восемь и шесть алтын, – с обидой в голосе добавил он.

Затем, не в состоянии долго думать об одном и том же, он засмеялся и толкнул в бок «литвина»:

– Ладно, Андрюха, споем! Что мы делим-то не свое!

Андрюшка пел охотно. Его не надо было упрашивать. Он откашлялся и затянул сначала тихо, потом все громче и громче. Набирая силу, над санями понеслась песня: «Во-первых-то санях атаманы сами! Во-вторых-то санях ясаулы сами!»

Тренька поддержал его, залихватски подсвистывая после каждого куплета.

– А в четвертых-то санях разбойники сами! А в пятых-то санях мошенники сами!

По всему обозу подхватили, и над заснеженной тайгой грянула по-кабацки безоглядная песня: «А в шестых-то санях Гришка с Маришкой!..»

Отзвенев, она внезапно оборвалась. Как будто слабая пташка из дальних теплых краев, на минуту выпущенная из клетки, она потрепетала на яром сибирском морозе и снова забилась под теплые шубы служилых. И там, свернувшись под сердцем, она затихла, чтобы дождаться своего очередного часа.

Но разошедшегося Андрюшку уже было не остановить.

– Гамалая по Скутаре по пеклу гуляе, сам хурдыгу разбивае, кайданы ломае: вылетайте, серы птахи, на базар до паю!

– Эй, Иван, слушай, это для тебя! – крикнул Тренька Пущину, подпевая Андрюшке: «На гору конь упирается, под гору конь разбегается, эй, эй! О калину расшибается!..»

Казаки и стрельцы громко захохотали. По тайге понеслось гулкое эхо: «Хо-хо-хо!»

– Стой! Тпр-рр! – вдруг закричал проводник, придерживая бег санного обоза перед замаячившей вдали крохотной деревушкой.

– Эй, ямской, чо там?

– Чо, чо!.. Ничо!

– Мужики, матерь вашу, чо там?.. Волки!

– Эка невидаль!

Впереди на дороге, в ранних зимних сумерках, виднелось что-то бесформенное, темное.

Присматриваясь, проводник подъехал ближе и увидел мужика; тот стоял как-то странно – на карачках…

«Пьян, что ли?» – подумал было он, но вспомнил, что сейчас крещенье и мужик гадает на урожай, приободрился и задорно закричал: «Эй, поберегись!»

13

Кичига – кочерга, клюка. Кичиги – простонародное название созвездия Ориона. Зимой время узнавали по Кичигам: три звезды вместе, одна за одной наискось, они так строем и ходят; зимой часов в десять взойдут, поднимаются высоко – полночь, если опускаются – дело идет к утру.

14

Алтын – денежная единица, равная 6 деньгам или 3 копейкам.