Страница 28 из 33
– Все на стенах, а вы тут – ишь чем занимаетесь! – сердито пробурчал он и хотел сказать еще что-то, но лишь махнул рукой, дескать, убирайтесь, сейчас не до вас, таких…
И они покорно поднялись и покинули башню, единственного и немого свидетеля какого-то нового для них открытия.
А Пущин со своим семейством благополучно добрался до острога. За ними в ворота одна за другой загрохотали на высохшей дорожной колее подводы с малыми ребятами, девками и бабами, голосившими по убитым, которых везли тут же в телегах. Вой баб, лай собак, ржание коней и заполошные злобные крики мужиков – все слилось в один кошмарный круговорот беды, смерчем нагрянувшей из степи.
Вслед за телегой Пущиных в острог вкатилась подвода. В ней пластом лежал и пел песни Ефремка, у которого Федька искал в амбаре кота, казак из станицы Баженки, а конем правила Акулинка, его жена.
«Когда уже успел-то? – мелькнуло у Ивана. – Этому-то – трын-трава!»
Ефремка был как всегда пьян. Он возвращался со своей пасеки, где гнал медовуху. Снимая с нее пробу, он набирался так, что всю обратную дорогу до дома голосил песни. Их он нахватался, когда казаковал на Волге, где он, было дело, промышлял с ватагой таких же, как он сам. И, по старой памяти о вольготной былой жизни в молодости, он до сих пор подцеплял в ухо золотую серьгу. Одно время он был у Зарудского, под Москвой. Затем, когда тот побежал из подмосковных таборов, Ефремка перекинулся в войско князя Дмитрия Трубецкого… Акулинку же он своровал у ее родителей, в деревеньке под Вологдой, по дороге в Сибирь. Она была девкой разбитной, сильной, дерзкой. Ее и воровать-то не нужно было: сама бежала с казаком. В Томске она успела нарожать ему кучу детей: двоих сыновей и трех девок. Их надо было кормить, и Ефремка со скрипом, но все же осел на земле. Он завел заимку, распахал клин, откупил у конного казака Матюшки Шитова пару пчелиных семей.
Откуда у него были деньги? А деньги у него на самом деле были. Служилые это чувствовали, но не понимали, каким образом они у него не выводятся, когда государева жалования по два года и более в городке никто не видывал и в глаза. А у Ефремки всегда были монеты. Да-а! То одному богу было ведомо, да самому Ефремке…
Сколько раз ведь он ездил через таможенные заставы. Там его доглядывали, и так, что, казалось, на теле не осталось ни одного волоска, которые бы не пересчитали ему. Ан нет! Все равно схоронил золотые: из Москвы, награбленные, когда горела та, подожженная поляками, что засели в Кремле, отбиваясь от осадивших их казаков Зарудского, среди которых был и он, Ефремка. И здесь, в Томске, тайно от воевод и городского головы, он разменивал их от случая к случаю у заезжих купчишек. Тем же самим тоже было не к чему, чтобы об их мошне кто-нибудь знал. В общем, жил он умело, никто не ведал, откуда у него что берется-водится.
Не догадывались на таможне целовальники взвесить Ефремку, после того уже как он прошел досмотр… Ефремка был силен в одном деле, о коем знали только его дружки: он мог выпить разом до ведра пива или воды и тут же обратно вылить все изо рта. А уж что говорить о том, чтобы заглотить кучу монет. Это ему было раз плюнуть. И он носил в брюхе до чети пуда золотом или серебром… Была одна беда: ходил при этом осторожно, так как позвякивали они у него там. И выдали бы они его, если бы у таможенников слух был крепче, не глохли бы от пьянок, когда в голове такой звон стоит с утра до вечера – почище колокольного… Вот если Ефремка пожрет, то и не брякают они уже более… Поэтому-то, как только он подъезжал к таможне, так на него, по привычке уже, жор нападал… Не пожрет – ну хоть помирай. А куда уж таскать монеты…
Купцы, что проведали этот Ефремкин дар мудрой природы, подбили его как-то, чтобы провез через таможню золотишко: харч положили, да еще дали на водку.
Однажды воевода пристал: «Провези да провези!»…
Согласился Ефремка. И чуть богу душу не отдал. Воевода-то, воровская рожа, перегрузил его, едва не пуд заставил глотать… И где их наворовал тут?! Ну, это его дело. А вот Ефремку-то немного удар не хватил. Воевода загрузил его под завязку так, что и корочку хлеба не сунешь в рот. И пошел Ефремка раскорякой: как-никак, а пуд металла. Это тебе не ведро бражки… Проехал он таможню, вот так, лежа на боку, а рядом лежал живот…
Воевода-то сказал целовальникам, дескать, это мой холоп, занемог, ноги не держат.
– Уж и не знаю, довезу ли до своего двора, до лекаря!.. Люб он мне, ой как люб!
«Как же не люб! – зло подумал Ефремка, придерживая дыхание, чтобы ненароком не кашлянуть: ведь звон пойдет, что тебе на масленицу. – И я бы полюбил за пуд золота кого хочешь!»
Ефремка понимал, что если поймают за этим делом, то воеводе-то ничего, он отбрешется: я-де не знал и духом не ведал, что холоп затеял воровство. А Ефремке-то каюк: это ж государево воровство. За него, по указу, сразу на плаху, или пожизненно в тюрьму, а на щеку клеймо – «вор». А что пожизненно-то? Там же год-два протянешь, не более: в сыром и холодном срубе.
Его заметили на Верхотурской таможне – примелькался. Тогда он перекинулся на Обдоры. Но и там тоже вскоре его морда приелась. Целовальники что-то подозрительно стали косить глазом на него: туда едет больным – оттуда здоровым. И уже который раз. Неспроста дело. Стали они обыскивать его, да так, что всю одежонку поснимают, прощупают, сани переворачивают, коробья трясут… И ничего нет! Чист едет!.. Но по роже видно, что не чисто. Но с рожи-то не возьмешь десятину, не отпишешь на государя весь излишек.
Вот так Ефремка, в конце концов, сработал на таможне и на себя, покидая навсегда стародавнюю матушку-Русь и драпая с золотыми, уже своими, кровными. Купчишек он тряханул в Москве и за Камень канул, в безвестную землицу, что была без конца и края. Говорят, никто и до моря-то не доходил. А может, его и вовсе там нет?..
Так и сгинул, исчез Ефремка с казной за Камнем. Вынырнул он уже в Томске: тихо, Ефремкой назвался, с товарища своего, связчика, имя взял, когда тот в тайге нежданно умер у него на руках. Так и ушел Терёшка, как звали его до того, в вечность. А из тайги вышел уже не Терёшка, а Ефремка, да имея за собой великую казну, которую припрятал так, что только один покойник знал и сторожил ее. С собой он взял немного монет, чтобы обжиться первым делом, да завести избу с бабой. И лишь изредка наведывался он к своей таежной кладовой и брал оттуда по самой малости, так что даже Акулинка не знала об этом. И зажил он как все, не высовывался, но и нужду не имел, медовуху пил, к табаку пристрастился. Ссыльный Лаврик, из «литвы», из пеших казаков, обучил его, как табак с бумажки носом пить. Занятно… Тайно от воеводы. Указ государев у того, говорят, в сундуке лежит: кто табак пить будет или в шар играть, не то в кости, аль шахматы, то чтобы воевода таких отлавливал и принародно бил нещадно батогами… Грозный указ!.. Раз нагрянул к нему воевода, когда Ефремка «смолил». Кто-то из своих донес, по зависти, на его безбедное житье; так что он едва успел сглотнуть бумажку с огоньком, и дым тоже… Воевода зашел в избу, принюхался… Покрутился, покрутился и вышел: с нюха-то ничего не возьмешь…
Пущин отправил Дарью и Машу домой и ушел с Федькой на стену, где собрались все, кто мог держать в руках оружие.
– Много в поле людей-то, а? – вопросом встретил его Волынский.
– Да, почитай, все, – мрачно ответил Пущин. – Кроме тех, что на караулах.
«Вот невезение-то!» – с раздражением подумал Волынский о том, что уже и домой собрался, в Москву, смена ему едет на воеводство, а тут – набег!..
С проезжей башни бабахнула пушка куда-то поверх голов баб и девок, которые заголосили еще сильнее в тряских телегах, все еще подкатывающих и подкатывающих к острогу.
– Иван, пошли кого-нибудь к пушкарям! Что они белены объелись там! Спьяну-то своих же и порешат! Собаки! – выругался воевода.
– А ну сбегай туда! – толкнул Пущин сына. – Слышал, что воевода говорит! Скажи, я им… если еще раз ударят куда не надо! Не палить, пока все не зайдут за стены! Понял? Дуй, Федька!