Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 33

– В подмогу сургутских пошлем, – добавил Волынский, – как по этому делу пишет Иван Михайлович.

Пущина же невольно кольнула в сердце зависть, что Треньке выгорело важное государево дело, какое ему никогда и не снилось. И это в то время, когда ему самому придется возиться все лето со своими домашними бабами. Он скосил глаза на атамана. Тот сидел, сурово нахмурив брови, внимательно слушал воеводу, давая понять всем своим видом, что уж он-то выполнит этот наказ, как никто иной. Казалось, в одно мгновение Тренька стал другим. И куда подевалась его сонливость-то…

– Ну, все, служилые, подумайте над этим, – сухо закончил Благой.

Казаки встали с лавки и вышли вместе с атаманом из съезжей.

А Волынский подошел к Пущину и дружески положил ему на плечо руку.

– Иван, захватишь посылку от меня. В Томске передашь Василию.

– Добро, Федор Васильевич, – отозвался Пущин и спросил его:

Остячку-то, Машу, я возьму с собой? Как?

– Твое дело. Только не вывози за Камень. А тут владей… Хороша у тебя девка, – признался Волынский. – Оставь мне, а? Знатную цену дам: не пожалею пятнадцать рублей!

Пущин посмотрел на него, увидел прищуренные, как у кота, глаза воеводы, понял, что хочет тот, и рассмеялся: «Ха-ха-ха! Не-е, она нужна мне самому!»

– Не хочешь – не надо! – с раздражением в голосе произнес Волынский, не в силах сдержать себя, когда что-нибудь выходило не по нему.

Пущин почувствовал это и понял, что здорово задел воеводу, сам того не желая. Этого делать не следовало. Вздорить с воеводой было опасно. Волынские сидели на воеводстве по многим городкам в Сибири. А уж тем более в его положении, когда он, Пущин, простой сотник, уезжал от одного брата и ехал под начало другого.

– Ну, я пошел, что ли? – сдержанно спросил он Волынского, натягивая на голову свой малахай с длинным лисьим хвостом.

– Иди, Иван, иди, – холодно ответил тот.

Церковь в Сургуте была деревянная, шатровая, с небольшой маковкой на верху. Рублена она была из сосны, без малого уже восемнадцать лет назад, и стояла у городовой стены, за которой к Оби круто падал береговой песчаный обрыв. Рядом с ней стояла колоколенка, тоже рубленая из сосны. А на ней висели два медных, позеленевших от времени колокола. От лютых морозов зимой и жаркого солнца летом бревна порядком задубели, потрескались, и постройки обветшали раньше срока.

Внутри же, в просторном помещении, было сыро, холодно и пусто, кругом выпала грязь, с ней сургутские сжились и уже не замечали ее. Впрочем, ничего иного и не могло быть. Все хорошо знали, что поп Маркел с дьячком начисто пропивают те деньги, которые приходят на церковь с Патриаршего приказа.

Прямо от двери, по правую сторону от царских ворот, находился образ Спасителя. К нему приткнулся образ Николая Чудотворца в житии. Слева же обретались образа пророка Ильи и Великомученицы Параскевы. Царские ворота стояли обычно распахнутыми настежь, и за престолом виднелся образ Пресвятой Казанской Богоматери с серебряным венцом и гривенками. Все образа были писаны масляными красками каким-то заурядным мастером. Краски давно поблекли, иконы облупились, и от этого, казалось, святые обнищали и всем своим видом невольно взывали к милосердию. В алтаре, на престоле, лежало громоздкое печатное Евангелие, обтянутое червленым бархатом, затертым до лысин, и оправленное медными пластинками с изображением евангелистов. В стороне, на жертвеннике, стояло медное кадило, как попало валялись почерневшие от времени оловянные сосуды, кропило, два крашеных покрова и атласный, рудо-желтого цвета воздух.



На Егория вешнего утреннюю службу в церкви правил сам поп Маркел. Ему помогал дьячок Авдюшко. У колоколенки с раннего утра старался пономарь Николка, созывая на службу тяжелых на подъем жителей острожка…

Дарья перешагнула с Любашей через порог церкви, сунула просвирнице Акулинке полушку, взяла свечку и прошла к иконостасу. Она поставила свечку перед иконой Параскевы, перекрестилась и вместе с Любашей низко поклонилась святой.

В открытую дверь церкви одна за другой стали входить бабы. Они крестились, кланялись, ставили под образами свечки и отходили в сторонку.

К Дарье подошла Фёколка, жена пушкаря Якушки, кивнула ей головой и пристроилась рядом с ней.

Фёколка была худой, как сухая щепка, и слабой на передок, как, подшучивая, говорил о ней Иван. Соблазн же в острожке был велик. И она не противилась ему – грешила, и чем охотнее, тем чаще ходила в церковь. У нее было открытое сердце. Она могла часами выслушивать болтовню Дарьи, поддакивая ей, что ту вполне устраивало. И у них сложились особенные, по-бабьи доверительные отношения.

Со смиренным выражением на лице Дарья попыталась настроиться на службу, вслушиваясь в осипший от попоек голос дьячка, заунывно тянувшего: «Господи Иисусе, сыне божий, помилуй мя»…

Но мысли сами собой лезли ей в голову, перескакивали с одного на другое. Сначала она подумала о муже, потом о детях… Задумалась о предстоящем переезде… Чтобы отмахнуться от всего этого и почувствовать благодать, какая иной раз нисходила на нее в церкви и уносила куда-то в блаженное состояние, она легонько тряхнула головой. Но сегодня что-то мешало ей. И она стала озираться вокруг, ища причину своего раздражения. Скосив глаза, она заметила в углу церкви жену Яцко Высоцкого.

«Приперлась!» – неприязненно подумала она о Литвинихе, сообразив, что та в очередной раз испортила ей выход в церковь.

Литвиниха была бабой грудастой, нахальной и крикливой, как сорока. В Сургуте она появилась вместе с Высоцким. Тот подцепил ее где-то в Казани, откуда его, поймав как беглого, сослали сюда восемь лет назад. В острожке она быстро перессорилась со всеми бабами и вольготно зажила на своем дворе, лихо приторговывая вином, которое курила, не страшась грозы воеводы.

Двор Высоцких стоял рядом с двором Пущиных. И Дарья испытала на себе в полной мере все прелести этого соседства. Она безошибочно научилась определять по визгу и пьяной брани, что Яцко вернулся из очередной воеводской посылки и выясняет отношения с женой. Кто из них кого заводил, разобрать было невозможно, также как распознать жертву потасовки. Бывало, и Яцко выходил со двора с опухшим лицом и разбитой головой на следующий день после шумной драки.

Родом Яцко был из литовской земли, порубежной со Смоленском. В Сибирь же он угодил как и Андрюшка Иванов, когда попал в плен. Но в отличие от того, он дважды пытался бежать обратно на родину, и оба раза неудачно. Едва он перебирался за Камень, как тут же оказывался в руках стрельцов на каком-нибудь из ямских станов. Подорвав в бегах силенки, он успокоился. Его поверстали в казаки и он стал исправно нести службу. Из последнего же побега он привез с собой в Сургут бабу: неопределенного роду и племени, насколько обильную телом, настолько же красивую и скандальную. Никто толком не знал ее имени, и все называли ее просто Литвинихой.

И, порой видя ее в церкви, Дарья недоумевала, верит ли та в бога и как он принимает ее такой-то вот. Она недолюбливала ее с того времени, как заметила, что Иван проходит с охоткой мимо двора Высоцких, когда идет в воеводскую. Хотя нужды в том не было: двор Литвинихи удобнее было обойти сторонкой. Но нет же – так ходил и его приятель Тренька. Да и иные сургутские мужики сворачивали на кривую тропинку, что протоптали подле двора Литвинихи. Вот из-за этого-то и ополчились на нее все бабы. Тогда как тощей и невзрачной Фёколке все прощалось. Ту все жалели, как жалеют на Руси убогих и нищих, которым подают кто что может, чем богаты…

За дорогу домой из церкви Дарья выговорилась с Фёколкой и сняла раздражение от встречи с Литвинихой. К себе на двор она вернулась в хорошем расположении духа.

В это время Иван тесал топором доски для сундуков, готовился в дорогу. Ему помогал Васятка. Тут же крутился Федька. Толку от него было мало, и Иван прогнал его:

– Иди, помогай мамке! Там от тебя больше проку!

– А чем он не угодил тебе?! – вступилась Дарья за сына, увидев у него на глазах слезы.