Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 14



Постепенное осознание самобытности как универсального принципа, основанного на особенностях характера и нравственных идеалах народа, приводит Киреевского к изучению убеждений, эстетических представлений и бытовой жизни народа. Довольно быстро он признает превосходство народа над образованным обществом (а следовательно, и над собой). Критерием этого превосходства становится не чистота и искренность идеалов, не исполнение религиозных обрядов, а жизненная цельность. Цельность – категория не только философская и психологическая (психология в то время не прибегала к подобным понятиям), но также и эстетическая.

Иногда кажется, что Киреевский как бы примеривает маски, приглядывается к разным видам деятельности как к ролям, разумеется, прежде всего заглавным. В 1827 г. он писал А.И. Кошелеву: «Я могу быть литератором, а содействовать к просвещению народа не есть ли величайшее благодеяние, которое можно ему сделать. На этом поприще мои действия не будут бесполезными. Но целую жизнь имея целью образовываться, могу ли я не иметь веса в литературе. Я буду иметь его и дам литературе свое направление». Если подобное высказывание и было несколько самонадеянным, то ни друзьям, ни близким, ни даже его учителю – В. А. Жуковскому – оно таковым не показалось.

Киреевский действительно дал «свое направление», но не литературе, а общественной мысли в целом. Но это позднее. Пока же, в 1827 г., программа будущей деятельности представлялась И. Киреевскому вполне ясной. «Мы возвратим права истинной религии, изящное согласим с нравственностию, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов и чистоту жизни возвысим над чистотою слога». «Истинная религия» для него в это время – это религия «очищенная», о которой мечтали Шеллинг и Гегель. Что касается категории изящного, она распространяется также на нравственные понятия народа, на его бытовую жизнь. В статье «Нечто о характере поэзии Пушкина», опубликованной в 1828 г. в «Московском вестнике», Киреевский задумывался над тем, что составляет центр «сердечной жизни» народа: «В этом периоде поэзии Пушкина особенно заметна способность забываться в окружающих предметах и текущей минуте. Та же способность есть основание русского характера: она служит началом всех добродетелей и недостатков… из нее происходит смелость, беспечность, неукротимость минутных желаний, великодушие, неумеренность, запальчивость, понятливость, добродушие…»

Понятно, что поэзия Пушкина прекрасна и самобытна потому, что душевная способность поэта совпадала со способностями русской души. Признание И. Киреевского соответствует определенному коллективному представлению о народе. Можно сказать, что в этой статье один из будущих славянофилов впервые создает образ русского народа, – то, что потом подвергнется мифологизации.

Спустя тридцать пять лет эти же черты вспомнит И. Аксаков в статье, опубликованной в газете «День». Он напишет, что «русский народ не ветрен, не легкомыслен, не вскипает кипучим гневом при малейшем оскорблении его чести, не воспламеняется как порох от искры слова, не податлив на увлечение военною славой… враг ложных эффектов, мужественный, разумный и бодрый, он отличается наклонностью к миру и долготерпением. Народ преимущественно бытовой, он не снедаем политическим честолюбием…»

Образ народа значительно изменился. Речь уже не идет о том, что одни и те же черты могут быть и достоинствами, и недостатками. Речь идет только о достоинствах. Хотя И. Аксаков не идеализирует народ, его представление также односторонне, как у И. Киреевского. Однако противопоставление начала бытового и политического в развитии характера народа свидетельствует о внимании к политике, которого не было у Киреевского. Еще позднее, в 1880 г., в своей речи о Пушкине И. Аксаков повторит характерный тезис Киреевского о связи русского народа с Пушкиным. И снова он расширяет тезис Киреевского, говорит уже не только о народе, но и об обществе. «В самом деле, наша связь с ним (Пушкиным. – В. Г.) не какая-нибудь рассудочная <…> а сердечная, теплая <…> связь любви. Одним ли художественным достоинством и значением Пушкина в искусстве вообще может быть живость и прочность сочувствия? Не таятся ли причины этого явления… в самих психических свойствах его природы художественной, в той народной стихии <…> которой вся обвеяна и согрета его поэзия?»

Миф о Пушкине как о боговдохновенном певце создан, конечно же, не Аксаковым и не Киреевским. Однако двух критиков сближает ощущение героичности Пушкина, его особой роли в культуре и в истории страны. Сам критик при этом оказывается вовлечен в поток событий, причастен к судьбам всего мироздания. Киреевский (как позднее и Аксаков) ощущает и свою особенность – тождество с «наследственной ролью», с «наследственной душой» (если воспользоваться выражением К.Г. Юнга). Однако объектом этого тождества становится не душа предка, а коллективная душа народа. Такое самоощущение приводит обычно, как полагает Юнг, с одной стороны, к повышению самооценки личности, а с другой – к утрате сознательности и тонкости восприятия.[20] В сфере литературы это чувство несколько видоизменяется. Оно приписывается не обыкновенному человеку, а литературному герою, который чувствует свою вовлеченность в поток бытия, причастность к судьбам мироздания. Он как бы представляет саму судьбу, его руками должно совершиться нечто великое. Причем это ощущение – достаточно типично для романтического героя вообще (что, видимо, и уловил Киреевский).[21] Что же касается самого автора, он отождествляет себя не с конкретной личностью и не с абстрактной судьбой, а, скорее, с народом. Точнее сказать, чувствует себя выразителем народной воли и народного сознания.

Строго говоря, категории «роль» и «предназначение» почти не встречаются у И. Киреевского в чистом виде. Он пишет о призвании, о задачах поэта, о его судьбе. Но за этими словами постоянно угадывается другое – стремление осмыслить, прочувствовать ключевые и очень важные для самого критика понятия «роль» и «предназначение».



В статье «Девятнадцатый век» он размышляет об особенностях времени, о единстве, к которому нынче стремятся все европейские народы и все европейское просвещение. Все предыдущее развитие человечества подготовило необходимость перемен. По его мнению, все системы «преследовали единственно развитие законов умственной необходимости». Такое познание Киреевский, вслед за Шеллингом, называет отрицательным. Но это, утверждает критик, не цель, а только средство познания. Прежние философы «очистили нам дорогу к храму живой мудрости, но у входа его должны были остановиться». Поэтому таким важным становится для молодого критика противопоставление «стремления к жизни» «стремлению к поэзии». Однако он отрицает эту оппозицию, примиряя противоположности в синтезе: оба эти стремления, отмечается в статье «Девятнадцатый век», сошлись, и следовательно – «час для Поэта жизни наступил». Однако синтез еще не завершен, а только обещан. Возможность существует, но для того, чтобы она реализовалась, необходимо создать определенные условия. Жизнь и поэзия могут сойтись только в своем стремлении к некоей общей цели. Категории «жизнь» и «поэзия» приобретают дополнительные значения, неявные, неочевидные, но существенные для самого автора. Новые значения несомненно связаны с условными архетипами, от которых берут свое начало и логические категории, и образы. Прежде всего, это архетипы роли и предназначения. Произвольность сопоставления – кажущаяся. По мысли Киреевского, «вытеснение» поэзии должно раскрыть ее неожиданные стороны, заставить саму жизнь включить в себя элементы поэзии, т. е. сделать жизнь, так сказать, более поэтической и менее рациональной.

Синтез – это способ преодоления односторонности. Киреевский не определяет характер этого синтеза, его границы, пропорции. Вполне может быть, что синтез для него – не просто объединение, а такое соединение, при котором одно из соединившихся начал все же подчиняет себе другое.

20

См.: Юнг К.Г. Душа и миф: Шесть архетипов. Клев, 1997. С. 263–266. Юнг пишет, что «регрессивной идентификации с более низкой и примитивной структурой сознания неизменно сопутствует повышенное ощущение жизни. Однако же для Киреевского (как и для других славянофилов) коллективное, народное сознание – более высокая ступень, чем индивидуальное. Поэтому он воспринимает народ двояко – как центр групповой энергии, которой необходимо воспользоваться, и как ребенка, нуждающегося в наставлении и воспитании.

21

Киреевский И.В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 85–86.