Страница 2 из 25
Другое дело, что механическое накапливание образцов «разного» Ленина – а вот он может быть такой, а ещё такой, и сякой – едва ли гарантирует охотнику за курьезами привилегию «понять Ленина». Голых текстов для этого, пожалуй, мало: чтобы ответить на вопрос «что такое Ленин?», надо понять не сами слова, а те закономерности, в силу действия которых автор перетекает из одной формы в другую, обретает новые качества; увидеть, как из этих животворных противоречий формируется линия идеологического силуэта Ленина. Тогда, и только тогда, понимаешь, что занимающие значительную часть собрания полемические сочинения – когда Ленин репьем, банным листом и бульдогом цепляется к оппоненту и мучает его – написаны не ради механического удовольствия ловить своих противников на как можно большем количестве несообразностей – но, наоборот, чтобы показать, что те не видят противоречия, упускают различия, не понимают, что конфликт между разными частями мнимо целого неизбежен, и раз так – не улавливают сути событий.
По сути, «Ленин» – не набор текстов, но система: сложная, внутренне противоречивая, постоянно осциллирующая при взаимодействии с экстралингвистической реальностью. Эту систему легко описать как враждебную к человеку, не приспособленную для жизни «современного читателя» среду. Однако у системы есть и своя экология: изюм, выковырянный из булки, оказывается несъедобен. Набор ленинских greatest hits непременно превращается в политический аттракцион, естественный финал которого – уничтожение Ленина как актуальной фигуры: каждая вырванная из контекста цитата, накладываясь на другие известные или кажущиеся известными исторические факты, оборачивается уликой и оружием против Ленина. Даже и так, легко «вырубить», испортить и тем более «уничтожить» Ленина посредством превращения его в набор мемов, не удается; близок локоть, да не укусишь; и даже если вы сфокусируете всё свое внимание на записках в жанре «расстрелять-побольше-попов», то «Ленин» как система от этого заведомо нецелевого использования не рухнет – потому что рядом обнаружатся еще десяток записок с сообщениями о необходимости «беречь чувства верующих», «уважать священнослужителей» и «невозможности превращать церковь в клуб» и т. д. Эта система устойчива, она может выдерживать сильные стрессы, обладает «анти-хрупкостью», с годами хуже не стала – и, видимо, не станет; она как некоторые советские вещи – которые оказались настолько же добротными в смысле функциональности, насколько неуклюжими по дизайну.
По настриженным цитаткам вы никогда не почувствуете то, что Троцкий называл «физической силой интеллекта Ленина»; не поймете, почему сразу после смерти товарищи и коллеги Ленина, неглупые и много чего повидавшие в жизни люди, заказали эксцентрично выглядящие исследования его мозга – в надежде узнать, за счет чего мысли, которые этот мозг транслировал во внешний мир, могли каменные жернова проворачивать; где источник этой динамики.
Тексты так же мало могут ответить на этот вопрос, как заспиртованный мозг Ленина – но у их читателя есть шанс научиться различать в монотонной и монохромной массе нюансы – и видеть не склизкого политикана – сегодня он говорит одно, завтра другое, – а живой интеллект, успешно, здесь и сейчас, на практике, преобразующий мир из деградирующего и остывающего в молодой и стремительно расширяющийся. Именно в этот момент и появляется «Ленин», именно тут тексты Ленина начинают по-настоящему «светиться» – и вы получаете, хотя бы метонимически, через словесный рисунок, некоторое представление и о его политическом стиле. Стиле, главная черта которого – непредсказуемость, но не в том же смысле, в каком употребляют это слово, когда говорят о Трампе, – а непредсказуемость для профанов, непредсказуемость решений мудреца, чей диалектический анализ ситуации, развертывание мысли, архитектурное решение смысловой конструкции – недоступны для «обычных» умов и вот ровно поэтому – непредсказуемы. Это невероятно впечатляет.
Вообразите, что вы бредете по уходящему в водяную даль мосту – ну да, ослиному, что ж с того. В немецком это слово, кстати, возникло как калька с латинского «pons asinorum»; так у нас образуется мост к слову «понтифик»: буквально – мостостроитель: жрец, задача которого – как раз выстраивать связи, мосты – между Верхним и Нижним миром, богами и людьми, прошлым и будущим. В этом смысле Ленин, несомненно, был настоящим великим понтификом.
То, что вы наблюдаете во время прогулки по этому мосту (одно из достоинств которого, кстати, – возможность ощущать по отношению к Ленину то, что, опять же, Троцкий называл «пафосом дистанции»), – по ходу претерпевает изменения. Сначала вам, скорее всего, скучно, и единственное, что вы видите – это колыхание в волнах какого-то бесформенного, что ли, мусора, детрита истории; однако приблизившись и притеревшись взглядом к горизонту, вы вдруг осознаете, что там движется нечто живое; огромное «оно», которое играет в какую-то поразительную игру – всплывает и погружается, кружится и покоится: настоящий синий кит, чья грация исполина не имеет вообще никакого подобия.
Грандиозное зрелище.
Как чуть не потухла «Искра»?[1]
Приехал я сначала в Цюрих, приехал один и не видевшись раньше с Арсеньевым (Потресовым). В Цюрихе П. Б. встретил меня с распростертыми объятиями, и я провел 2 дня в очень задушевной беседе. Беседа была как между давно не видавшимися друзьями: обо всем и о многом прочем, без порядка, совершенно не делового характера. По деловым вопросам П. Б. вообще мало что mitsprechen ka
Приезжаю в Женеву. Арсеньев предупреждает, что надо быть очень осторожным с Г. В., который страшно возбужден расколом и подозрителен. Беседы с этим последним действительно сразу показали, что он действительно подозрителен, мнителен и rechthaberisch до nec plus ultra. Я старался соблюдать осторожность, обходя «больные» пункты, но это постоянное держание себя настороже не могло, конечно, не отражаться крайне тяжело на настроении. От времени до времени бывали и маленькие «трения» в виде пылких реплик Г. В. на всякое замечаньице, способное хоть немного охладить или утишить разожженные (расколом) страсти. Были «трения» и по вопросам тактики журнала: Г. В. проявлял всегда абсолютную нетерпимость, неспособность и нежелание вникать в чужие аргументы и притом неискренность, именно неискренность.
‹…›
Я остановился, в своем описании того, как чуть было не потухла «Искра», на нашем возвращении домой вечером в воскресенье 26 августа нового стиля. Как только мы остались одни, сойдя с парохода, мы прямо-таки разразились потоком выражений негодования. Нас точно прорвало, тяжелая атмосфера разразилась грозой. Мы ходили до позднего вечера из конца в конец нашей деревеньки, ночь была довольно темная, кругом ходили грозы и блистали молнии. Мы ходили и возмущались! Помнится, начал Арсеньев заявлением, что личные отношения к Плеханову он считает теперь раз навсегда прерванными и никогда не возобновит их: деловые отношения останутся, – лично я с ним fertig. Его обращение оскорбительно – до такой степени, что заставляет нас подозревать его в очень «нечистых» мыслях по отношению к нам (т. е., что он мысленно приравнивает нас к Streber’ам). Он нас третирует и т. д. Я поддерживал всецело эти обвинения. Мою «влюбленность» в Плеханова тоже как рукой сняло, и мне было обидно и горько до невероятной степени. Никогда, никогда в моей жизни я не относился ни к одному человеку с таким искренним уважением и почтением, vénération, ни перед кем я не держал себя с таким «смирением» – и никогда не испытывал такого грубого «пинка». А на деле вышло именно так, что мы получили пинок: нас припугнули, как детей, припугнули тем, что взрослые нас покинут и оставят одних, и, когда мы струсили (какой позор!), нас с невероятной бесцеремонностью отодвинули. Мы сознали теперь совершенно ясно, что утреннее заявление Плеханова об отказе его от соредакторства было простой ловушкой, рассчитанным шахматным ходом, западней для наивных «пижонов»: это не могло подлежать никакому сомнению, ибо если бы Плеханов искренне боялся соредакторства, боялся затормозить дело, боялся породить лишние трения между нами, – он бы никоим образом не мог, минуту спустя, обнаружить (и грубо обнаружить), что его соредакторство совершенно равносильно его единоредакторству. Ну, а раз человек, с которым мы хотим вести близкое общее дело, становясь в интимнейшие с ним отношения, раз такой человек пускает в ход по отношению к товарищам шахматный ход, – тут уже нечего сомневаться в том, что это человек нехороший, именно нехороший, что в нем сильны мотивы личного, мелкого самолюбия и тщеславия, что он – человек неискренний. Это открытие – это было для нас настоящим открытием! – поразило нас как громом потому, что мы оба были до этого момента влюблены в Плеханова и, как любимому человеку, прощали ему все, закрывали глаза на все недостатки, уверяли себя всеми силами, что этих недостатков нет, что это – мелочи, что обращают внимание на эти мелочи только люди, недостаточно ценящие принципы. И вот, нам самим пришлось наглядно убедиться, что эти «мелочные» недостатки способны отталкивать самых преданных друзей, что никакое убеждение в теоретической правоте неспособно заставить забыть его отталкивающие качества. Возмущение наше было бесконечно велико: идеал был разбит, и мы с наслаждением попирали его ногами, как свергнутый кумир: самым резким обвинениям не было конца. Так нельзя! решили мы. Мы не хотим и не будем, не можем работать вместе при таких условиях. Прощай, журнал! Мы бросаем все и едем в Россию, а там наладим дело заново, и ограничимся газетой. Быть пешками в руках этого человека мы не хотим; товарищеских отношений он не допускает, не понимает. Брать на себя редакторство мы не решаемся, да притом это было бы теперь просто противно, это выходило бы именно так, как будто бы мы гнались только за редакторскими местечками, как будто бы мы были Streber’ами, карьеристами, как будто бы и в нас говорило такое же тщеславие, только калибром пониже… Трудно описать с достаточной точностью наше состояние в этот вечер: такое это было сложное, тяжелое, мутное состояние духа! Это была настоящая драма, целый разрыв с тем, с чем носился, как с любимым детищем, долгие годы, с чем неразрывно связывал всю свою жизненную работу. И все оттого, что мы были раньше влюблены в Плеханова: не будь этой влюбленности, относись мы к нему хладнокровнее, ровнее, смотри мы на него немного более со стороны, – мы иначе бы повели себя с ним и не испытали бы такого, в буквальном смысле слова, краха, такой «нравственной бани», по совершенно верному выражению Арсеньева. Это был самый резкий жизненный урок, обидно-резкий, обидно-грубый. Младшие товарищи «ухаживали» за старшим из громадной любви к нему, – а он вдруг вносит в эту любовь атмосферу интриги и заставляет их почувствовать себя не младшими братьями, а дурачками, которых водят за нос, пешками, которые можно двигать по произволу, а то так даже и не умелыми Streber’ами, которых надо посильнее припугнуть и придавить. И влюбленная юность получает от предмета своей любви горькое наставление: надо ко всем людям относиться «без сентиментальности», надо держать камень за пазухой. Бесконечное количество таких горьких слов говорили мы в тот вечер. Внезапность краха вызывала, естественно, немало и преувеличений, но в основе своей эти горькие слова были верны. Ослеп ленные своей влюбленностью, мы держали себя в сущности как рабы, а быть рабом – недостойная вещь, и обида этого сознания во сто крат увеличивалась еще тем, что нам открыл глаза «он» самолично на нашей шкуре…
1
Некоторые тексты сокращены – исключительно потому, что для «Избранного» был отведен всего один том, куда заведомо невозможно было вместить все собрание сочинений; чем-то неизбежно пришлось пожертвовать. Выпущенные – пусть это останется на совести составителя – фрагменты обозначены знаком ‹…›. Тексты Ленина печатаются в «голом» виде – без примечаний, комментариев, ссылок и даже переводов иностранных слов и целых фраз; такими – без появившихся в посмертных собраниях сочинений знаков академичности – их видели те, для кого они были изначально написаны. В худшем случае читатель легко может найти в Интернете нужный фрагмент с комментариями и примечаниями; в лучшем – ленинский текст будет выглядеть «живым», очищенным и от ржавчины, и от ракушек, и от благородной патины. Возможно, кое-где – особенно в нескольких личных письмах Арманд – где Ленин перескакивает с языка на язык, не дописывает или сокращает некоторые слова – такого рода тексты могут производить впечатление почти иероглифических; ну так зато это сугубо ленинские иероглифы, им самим начертанные – и уже оттого красивые той красотой подлинника, которой не нужна никакая оправа. Ленинские курсивы и кавычки сохраняются. (Л. Данилкин.)