Страница 43 из 52
– Да что же… – проговорил Семен. – Только ведь что же я могу ей… У меня жена и дочь.
– Ой, ну до чего же бывают непонятливые болваны! – прошипела она ему в ухо, и Семен опять остановился. – Ну что вы столбом встали? Танцуйте.
Вот тебе и Зойка! Теперь он верил, что эта девица могла резать немцев из автомата, как траву косой.
Он теперь все время ждал, когда она придет, эта Олька с неживыми, потухшими глазами, как-то отрешенно и холодно размышлял: о чем же это он с ней будет говорить? И вообще – как это так «пожалейте»? Как он должен пожалеть ее? Что это они придумали? Уйти, что ли, отсюда?
Но Семен понимал, что уходить ему нельзя, и в то же время отведенная ему кем-то роль жалельщика оскорбляла его, он раздражался, и Зойка, эта смущающаяся девица, вроде бы чувствовала, угадывала его состояние, время от времени предостерегающе сдавливала его плечо сильными пальцами.
Олька появилась неожиданно, Семен увидел ее, когда она уже стояла спиной к запертой за собой дощатой двери в сарай, обеими руками держась за железную скобку. Голова и лицо ее были так же глухо повязаны платком, но теперь белым с синими цветочками по краям. Она стояла, сильно вытянувшись, готовая в любую секунду ринуться вон. Простое ситцевое платьишко туго облегало ее фигурку, выделяя крутые плечи и сильные груди.
– Олька, Олечка! – вскричала Капитолина, бросаясь к девушке, обняла ее за плечи, прижалась к ее закрытой платком щеке губами. – А у нас гости. Вот, знакомься, это Семен, товарищ боевой моего Вахромейчика.
– Здравствуй, – кивнул Семен, не переставая танцевать.
– Добрый вечер, – промолвила Олька. – Да мы знакомы.
– О-о! – громко удивилась Капитолина. – Когда же вы успели?
– А там, на траншеях…
– Ну и распрекрасно, коли так. Ты выпьешь, Олечка? Вон мы тебе глоточек оставили. И корка хлеба есть зажевать.
– А что ж, и выпью.
Она подошла к столу, глотнула из чашки, даже не поморщившись, будто воду. Семен с Зойкой все топтались у противоположного края стола. Вахромеев, стоя у спинки кровати, чиркал зажигалкой, Капитолина держалась обеими руками за его локоть и что-то говорила. Пластинка, прохрипев, замолчала, Семен и Зойка остановились. В сарайчике возникла какая-то неловкость. Капитолина бросилась было к патефону, но, покрутив ручку, выдернула ее, захлопнула крышку и решительно объявила:
– Вот что, хватит, идемте в кино. По воздуху пройдемся…
Вечер был душный и тихий, высоко в небе густо стояли звезды, извечная молчаливая тоска лилась сверху. Семен, шагая рядом с притихшей как-то Олькой (Капитолина, Зойка и Вахромеев, похохатывая, ушли вперед), вдруг остро ощутил эту тоску. Под этими звездами, думал он, лежит сожженный поселок Лукашевка и много-много таких Лукашевок, лежит развороченная и обугленная земля, которой не дали по весне расцвесть и не дадут осенью принять в себя семена. Потому и так печально над ней молчаливое звездное небо, вобравшее ныне в себя дымы неисчислимых пожарищ, тяжкие стоны изувеченной земли…
Олька неожиданно и молча свернула в сторону, туда где среди пепелищ торчала, белея во мраке, печная труба. Вокруг уцелевшей печки были уложены пять или шесть венцов нового сруба. Неподалеку, на другой стороне улицы, стояло одинокое дерево.
– Вот, дед мой строится, – сказала девушка, став спиной к невысокой стене. – Никого у меня нет, один дедушка остался. Печка вот не разрушенная совсем. Дедушка обрадовался. «Кирпича-то, говорит, негде взять на печку, а нам и не надо…» Покуда вон в палатке живем.
Девушка кивнула куда-то, но Семен никакой палатки не увидел поблизости.
Потом он долго глядел на белеющую во мраке печь, вспомнил вдруг свой дом в Шантаре, такую же печку и подумал, что ведь печки – непременные участники жизни людской, вместе с людьми они делят человеческие радости и невзгоды, и судьбы у печек, как у людей, бывают разные, у каждой своя. И вот эта, уцелевшая при пожаре, но пока мертвая, давно остывшая, возродится к жизни, задымит, когда дом будет отстроен, возвещая, что жизнь неистребима и неостановима, какие бы несчастья и трагедии на нее ни обрушивались. И вот эта Олька залечит скоро все свои раны, хотя волосы на месте белых проплешин вряд ли отрастут, так и останутся эти проплешины на всю жизнь. Да и рубец на щеке, видимо, останется. Но дурак будет тот парень или мужик, который из-за этих проплешин и обезображенной щеки отвернется от нее. Может так случиться, и Олька это знает, чувствует и страшится. Но все равно, размышлял Семен, найдется рано или поздно человек, который возьмет ее в жены не из жалости к ее судьбе и ее мукам, который лишь поразится той цене, которую она заплатила, чтобы сохранить чистоту своего тела и своей души. И тогда она, благодарная, отдаст тому человеку всю себя, без остатка, она родит ему сыновей или дочерей, то есть исполнит то, что ей предназначено жизнью…
Так он думал, не зная, не предполагая всю глубину ее трагедии.
– А эти… Капитолина с Зойкой в самом деле партизанили? – спросил он, поворачиваясь к ней.
– Не веришь? – Олька усмехнулась невесело. Но Семен обрадовался, что она хоть так усмехнулась. – Они с Капитолиной поездов пять с немцами, с разными ихними машинами под откос пустили. Не считая всякого другого. Зойка – та особенно отчаянная…
Она помолчала.
– Как же это… такое с тобой, Оля? – проговорил он тихо.
Олька поняла, о чем он спрашивает, встрепенулась вся, вытянула замотанную платком голову, часто задышала.
– Жалеешь меня?
– Да нет… – сказал машинально Семен.
– Ишь ты, гусь! – еще больше задыхаясь, прохрипела Олька. – Не жалко, значит! Ну да… что я тебе? Пришел – увидел, ушел – забыл…
– Что ты к словам-то придираешься? – рассердился и Семен. – По-человечески надо же… И говорить, и понимать.
– По-человечески! А вот ты… поймешь разве?
– Так ты расскажи…
Неожиданно Олька всхлипнула, уткнулась ему в грудь. Он почувствовал ее горячий лоб, растерялся, подрагивающими руками погладил по девичьим плечам, ощутив до пронзительности их беспомощность и доверчивость.
– Ну что ты, Олька? Не надо…
– Не надо… Конечно, не надо, – повторила Олька тихо и покорно, оторвалась от него. – Они добрые, Зойка с Капитолиной. Это они попросили, наверно, Вахромеева позвать тебя… А мне зачем?
– Да я же и не знал, что… что тут живешь ты.
– Вот и не ходи больше. А Вахромеев пусть ходит. После войны они договорились с Капитолиной пожениться. Капитолина влюбилась без памяти. Сколько было в отряде партизанских мужиков – она хоть бы тебе что, а тут в два или три вечера влюбилась. Вот как бывает непонятно. «Хочу, говорит, чтоб к концу войны от тебя ребенок уже родился. Ты воюй, а я твоего сына хочу в это время в себе носить». Ты это ее желание понимаешь?
– Не знаю, – сказал Семен, чувствуя, что Олька говорит о чем-то большом и важном совсем не по-девчоночьи, по-взрослому.
– А я понимаю. Капитолина добрая. И Вахромеев тоже. Это хорошо, что они встретились друг для друга.
– Конечно… Ты знаешь, Оль, – сказал вдруг Семен, улыбнувшись, тронул ее за плечо, – ты тоже добрая и тоже встретишь такого же парня, который тебя полюбит, как Вахромеев…
Олька поежилась, отодвинулась от его руки, замолчала. Семен, чувствуя какую-то свою вину перед ней, тоже ничего не говорил. Они стояли и молчали, а над ними печально горели звезды.
– Ладно, я тебе расскажу, почему я… как все произошло это, – тихо проговорила, почти прошептала Олька, потуже завязывая платок. – Я тоже хотела вместе с Зойкой и Капитолиной в партизанский отряд. Но меня попросили остаться тут. Лукашевка же станция хоть небольшая, а через нее поезда идут и идут. Я должна была следить, куда они идут, сколько и с чем составы. Кого-то надо было оставить, вот меня и оставили. И я следила, раз в неделю ко мне из отряда приходили, я им все передавала. А когда не приходили, значит, нельзя было, тогда я в условленном месте знаки оставляла…
– Какие знаки?
– Ну, всякие… Если клала три камешка один за другим, значит, три состава с разной техникой на Курск прошли. Ежели укладывала их кучей, значит, на Льгов. Каждый камешек значение имел. Плоский – танки, круглый – пехота… Целая азбука была у нас составлена. Но лучше, когда приходили. На словах-то все можно подробнее… И что на станции делается, что в селе.