Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 20



Борис знал, что это много, что его надувают «по-черному», но… он сел в машину. В конце концов он приехал сюда не только на свои деньги, и если разделить двадцать рублей на шестнадцать имен, которые в его списке…

Между тем «цыган» уже сел за руль, завел двигатель и рывком отчалил от тротуара.

– Значит, в Израиль собрался? – сказал он Кацнельсону.

Борис обмер: все, попался! Боже мой, ведь говорили ему дома – не бери такси, все московские таксишники – гэбисты!

– И правильно! – сказал шофер. – Кабы я был евреем – давно бы смотался! Хули делать в этой стране?

Провоцирует, понял Борис. Провоцирует и на магнитофон пишет. Сейчас привезет прямо в КГБ, и…

– Главное, у меня, мудака, тоже был шанс! – продолжал словоохотливый водитель. – По мне одна жидовочка три года сохла! Я ее перед армией трахнул, так она меня до дембеля ждала, все надеялась, что женюсь! А я, мудак, послал ее подальше, несмотря, что в постели она – конец света! А я на хохлушке женился. И надо же – через год вам эмиграцию открыли! Я к своей еврейке, конечно! А она уже на вещах сидит, с билетом на Вену! Я ей: подожди, я разведусь в неделю! А она плачет, да поздно – через два дня виза кончается. Так и уехала! Может, ты ее встретишь там. Роза Фридман фамилия, запомнишь?

Ага, подумал Борис, подсекает!

– А с чего вы взяли, что я в Израиль собираюсь? – сказал он тоном оскорбленного советского гражданина.

– А то нет! – заявил шофер. – Что я тебя – первого в синагогу везу? Таких каждый день со всей страны по сотне приезжает! Чтобы через эту синагогу израильский вызов заказать. Правильно?

Пытаясь понять, где же они едут (ой, это же памятник Дзержинскому!), Кацнельсон как можно холодней пожал плечами:

– Не знаю. Лично я еду свечку поставить в память о дедушке. Сегодня годовщина его смерти…

Эта «легенда» была придумана загодя, еще в Минусинске, когда Кацнельсон готовился к своему путешествию.

– А что – разве евреи тоже свечки ставят покойникам? – спросил шофер.

Этого Борис не знал. Никогда в жизни он не был в синагоге, не держал в руках ни Торы, ни молитвенника, а вся его принадлежность к еврейству сводилась лишь к одному слову, записанному в пятой графе его паспорта: национальность – еврей.

Однако ответить на вопрос шофера ему уже не пришлось – машина остановилась посреди короткой, круто уходящей вверх улочки имени Архипова. Рядом, на тротуаре, толпились какие-то бородатые мужчины и женщины в длинных юбках и косынках на головах. За ними было трехэтажное желтое здание с каменным крыльцом, круглыми колоннами и красивой дверью без всякой вывески.

– Синагога. Двадцать рублей! – сказал шофер, выключил счетчик и требовательно протянул руку за деньгами. Борис посмотрел на счетчик. В прорези выскочила цифра: «1 руб.80 коп.». Да и ехали они не больше трех минут.

– Так ведь рупь восемьдесят! – сказал он водителю.

– Ты хочешь, чтобы я тебя на двадцатник по всей Москве возил? Пожалуйста! – легко воскликнул шофер. – На двадцатник я тебя как раз до закрытия синагоги накатаю! Любимую Родину на прощанье посмотришь! Ехать?



Борис сунул руку за пазуху, в нагрудный карман пиджака, нащупал там четыре пятерки и, отпихнув пальцами остальную пачку, вытащил двадцать рублей.

– Веселая у тебя работа! – сказал он.

– Ага, – сказал «цыган». – Махнемся? Ты мне свой еврейский паспорт, а я тебе свою работу. А?

– Спасибо. Не надо, – усмехнулся Борис и вдруг – впервые в жизни! – почувствовал прилив еврейской гордости. Ему – завидуют! Он уже открыл дверцу, чтоб выйти из машины, когда шофер сказал:

– Ты запомнил? Роза Фридман. Чернявая такая. Если встретишь, привет передавай.

Это новое чувство расправило Борису плечи. Впервые за все четверо суток путешествия от Минусинска до Москвы он не только освободился от страха, но улыбался и не мог согнать с лица эту гордую, радостную улыбку. Надо же! Там, в сибирской глухомани, в Минусинске, три десятка евреев-инженеров шепчутся об эмиграции тайком, закрывая окна и двери, иные скрывают свое еврейство даже от собственных детей, а здесь, в Москве, в той самой Москве, которая клеймит и разоблачает международный сионизм, об эмиграции говорят открыто, да что там говорят – завидуют им, евреям!

Он посмотрел на стоявших у синагоги людей. Таких откровенных евреев он тоже видел впервые. В детстве, когда он жил с родителями в Туркмении, его родители и их еврейские друзья даже дома носили туркменские халаты, говорили при встрече «Салам алейкум!» и не по еврейской, а по мусульманской, туркменской традиции не ели свинину и не пили водку. В Свердловске, когда он учился в политехническом институте, все студенты с еврейскими фамилиями «окали», как русаки, и старательно налегали на дешевую свиную тушенку. А в Минусинске евреи-металлурги хлещут водку и спирт стаканами, откармливают в сараях свиней, охотятся в тайге на кабанов и после каждого второго слова прибавляют сибирское «то»: «Я-то тебе-то сказал-то…» Нужно быть тонким и даже изощренным антисемитом, чтобы не по паспорту, а по внешнему виду узнать евреев в этих сибиряках, уральцах, волжанах…

А тут, в Москве, в самом центре «оплота всего прогрессивного человечества» – рядом с площадью Дзержинского! – эта вызывающе пейсатая, бородатая толпа, сто, а то и более мужчин в каких-то темных длиннополых пиджаках и в кепеле на головах. А на груди у безбородых юношей, в их открытых воротах, ярко блестят золотые цепочки с шестиконечными звездами! И женщины тут! И дети! А язык! На каком языке они говорят? Господи, неужели это… иврит? В Москве, на улице, открыто – иврит???

Еще не понимая, как он, сибирский валенок, может сочетаться с этими евреями, но уже чувствуя себя не одиноким жидом, против которого 260 миллионов советских людей плюс все остальное прогрессивное человечество, а среди своих, друзей, союзников, Кацнельсон непроизвольно сделал глубокий выдох. Словно доплыл до спасительного берега. И – в уже освобожденные от страха и 24-летнего гнета легкие – набрал совсем другой, столичный, что ли, воздух. Воздух улицы Архипова.

Низенький рыжебородый еврей в открытом черном пальто, с белыми шнурками из-под пиджака и какими-то тонкими черными кожаными ремешками в руках остановил его в двери синагоги:

– Аид?

Кацнельсон вдруг с радостью вспомнил, что знает это слово. Но он не знал, как сказать по-еврейски «да», и поэтому только вальяжно, как сторожу на заводской проходной, кивнул рыжебородому с высоты своего роста и прошел в синагогу.

К его удивлению, внутри синагоги людей было значительно меньше, чем снаружи. В центре большого молельного зала стояли человек сорок мужчин, в основном старики. Они держали в руках молитвенники, усердно, как дятлы, раскачивали взад и вперед седыми головами в кепеле и бормотали какие-то негромкие гортанные слова:

Стихи какие-то, подумал Кацнельсон, снял шапку и поверх голов молящихся посмотрел в глубь молельного зала. Там лицом к молящимся стоял коренастый и, к удивлению Кацнельсона, молодой, не старше сорока, раввин в черном костюме. Он читал молитвенник. Рядом с ним и тоже лицом к залу молились два огромных еврея, удивительно похожих не то на грузин, не то на армян. За их спинами, в стене, был высокий стеклянный шкаф. Дверцы этого шкафа были украшены цветным витражом, а за стеклом стояли какие-то свертки и лежала на подушке какая-то книга.

Интересно, подумал Кацнельсон, почему этот старый еврей, стоящий поблизости, уже несколько раз оглянулся с явным осуждением в глазах? Борис осмотрел себя – нет, все на нем в порядке. И шапку он снял, как в церкви. Ладно, не будем обращать внимания.

– Ми кейлохейну… Ми кадонейну…

– Ми кемалкейну… Ми кемошейну… – невнятно неслось по синагоге, и Борис с ужасом подумал, что он никогда не выучит этот язык. Впрочем, ему и ни к чему, тут же успокоился он. Он не собирается молиться ни тут, ни там. Он только должен отдать список вот этому раввину.