Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 74

Один из хулиганов попытался раз повторить такую фигуру сам, но тут же и слетел с велосипеда, отбив себе задницу. Товарищи его высмеяли и погнали вперед себя на дело, награждая по ходу подлыми анонимными пинками в пострадавшее место, но сами пробовать не пытались.

Паша тогда всех превзошел, упражняясь при всяком удобном случае. А когда обзавелся собственной сверхпрочной «Украиной», сваренной кажется из водопроводных труб, то буквально не расставался с велосипедом, будто это был дорогой сердцу наездника конь.

Со временем, Павел, сообразил, что велосипед может быть и оружием в рукопашном бою. Это произошло, когда велосипед у него попытались отобрать в одном темном переулке, но он такое яростное оказал сопротивление, что двое нападавших, сперва отступили с угрозами, а получив по нахальным мордам прямо велосипедом, пустились наутек, имея на внешности отпечатки протектора.

С этого дня Павел каждый день совершал по многу раз, специально придуманные им упражнения, до полного изнеможения и кровавых мозолей. Он, по врожденной скромности, и сам не подозревал, что сделался в своем роде уникальным бойцом.

В милицию его устроил дядя, мамин брат, у которого они жили, пока мать была жива. Пашу он устроил в общежитие, имея в виду получение со временем городской прописки и площади. И Паша с энтузиазмом окунулся в работу, стараясь не замечать ее отрицательных и даже темных сторон, относя их на «временные явления» или «пережитки прошлого». Он стремился поскорее заработать авторитет у своих довольно скептических товарищей и не сомневался, что еще поразит всех своими способностями на этом поприще борьбы с преступностью.

Сейчас он старался держаться на велике, почти не двигаясь вперед, за счет одного равновесия. В результате, вскоре его обогнали двое дядек, тоже вышедших из кино. Один, длинный и нескладный был киносценаристом, а другой крепкого сложения и небольшой — тем самым режиссером со съемок, которого все слушались, и девушка утешала светловолосая. Паша моментально его узнал и нарочно поехал сзади, любопытствуя, о чем у них идет речь.

Каждый собеседник разворачивал из фольги купленное только что эскимо на палочке. Оба не оглядывались, увлеченные мороженным.

— Ты чего хотел-то? — нехотя спросил сценарист, мотнув головой в берете.

— Да так, пообщаться бы надо, — суетливо ответил крепыш, заглядывая собеседнику в лицо, но тот раздраженно дернул плечом:

— Это знаешь ли, сугубо женская потребность. Я тут слышал соседки «общались». Одна рассказывает другой: «Сегодня встала утором, умылась, потом чаю попила с ватрушкой, вчера осталась от Петьки, после оделась на работу идти, думаю: давно пальто надо новое, да нет, год еще похожу. Стою, жду трамвая, час целый прождала…», — ну и так далее, без перерыва хронологическое описание быта. А другая, как только та замолкла, сразу и говорит: «Валерик совершенно ничего не ест, даже вкусненького ему приготовлю, все равно чванится, не хочет кушать, аппетита нету. Я тогда ему ленивые голубцы сделаю и со сметанкой, и с маслицем, а он тянет конфеты из вазы, а есть не хочет…» Тут первая на это: «Я все время час жду трамвая, не хочу опаздывать. Дождалась, пришла на работу, сижу…».

— Вот общение! — пояснил сценарист.

— Ну так то бабы, дуры они, известно…

— Ты ошибаешься, это женская особенность психическая, а отнюдь не умственная. Они так себе «обнуляют» нервную систему, чтоб нервы сэкономить. Может, поэтому и живут дольше мужчин, — возразил он, наблюдая, как собеседник впивается в эскимо, будто вампир.

— Ты вот в зале чего спросить хотел, все локтем толкался?

— Хотел, Володя, обратить твое внимание, — загорячился режиссер, комкая холодную липкую обертку, — крови на экране — ноль, поцелуев почти в меру, а ничего, смотрится единым духом. И Ворон наш, дурак — дурак, а вполне справляется, на диво просто. Умственность такая на морде, что любо — дорого. Даже на Бонда смахивает чем-то.

— Где ты Бонда-то видал? — заинтересовался спутник, облизываясь.

— Известно, рассказывают, да и сам читал в «Экране» кажется, не — то «Огоньке».

— Привиделось тебе, — отрезал спутник, — да не важно… Тут все это тоже заложено. И эротика и кровища и пошлость несусветная. Пока что все это в накопленном, набрякшем таком виде. По ритму, конечно, все более менее пристойно, спору нет, потому и смотреть не скучно. Я всегда говорил, что можно снять «полный метр» про то, как солдат пуговицу пришивает. И будет интересно, если ритм выверить. А кровь, поцелуи, сокровища разные… Вот погоди, дадут в партии слабину, как это все распустится! Так прорвет в слабых местах, мало не покажется!

— Ну ты пессимист, Вова! — явно не поверил собеседник, — А как же «культурный уровень»? Он ведь растет.

— Ну и что толку, что растет? — неохотно возразил режиссер, — Культура, между нами, — снизил он голос, — это переваренная человечеством религия. Насколько глубоко люди, общество, религию воспринимают, такая и культура вырастает. Может расцвести, как сирень, а может, как репей. Видал, все кому не лень, в Москву ломанулись на выставку Пикассо, благо он член компартии?



— Это который «голубя мира» нарисовал?

— Ну да.

— А тебе что не нравится?

— А тебе нравится?

— Нашим всем нравится. Это ж «свободное искусство», старик! Абстракция! — возвел режиссер глаза к небу, — А с религией, какая свобода? Скукота одна. Поэтому и попов в революцию постреляли.

— Дурак ты все-таки, Саша, козел даже, хоть и прогрессивный режиссер. Это — свобода от искусства. Слыхал небось: «Бога нет и все позволено»? Посадят меня с тобой когда-нибудь за такие разговорчики. Неужели не понимаешь, дурачина ты, простофиля, что свобода это… как бы сказать, у глупости любимый довод? — махнул он рукой куда-то в сторону затаившегося позади Павла. — Дураки, больше всех к свободе стремятся, особенно, когда ее и так завались. А как только получат свободы вволю, первым делом суют пальцы в розетку с током. Тут же им свобода становится не мила, а подавай опять батьку Сталина. Знаешь — свобода для толпы, слаще всего, между грабежом и дележом награбленного.

— А не для толпы? — перебил режиссер.

— Для всех высшая свобода — свобода от греха.

Тут режиссер задумался, явно в досаде и лоб наморщил от умственного усилия, и ладони спрятал подмышки, как Ленин. Затем тряхнул несогласно чубом:

— Да ну тебя! Мудрено больно. Вообще, я в Бога как-то не верю. Так все хорошо вокруг… Извини конечно.

— Старичок, — покосился на него Володя, откусывая от эскимо, — а может ты… не гений?

— Тебе б издеваться только. Время покажет. Но скажи: выходит, надо ждать пока состаришься и сидеть без свободы?

— Нет, конечно! — вспыхнул собеседник, — это всегда вопрос меры! Самому надо лишать себя свободы. Добывать ее и тут же ограничивать добровольно. Но для этого надо развитие иметь, то есть пространство внутренней свободы. А этого и партия твоя не может, ни дать, ни взять.

— По-твоему, значит, если дать сейчас свободу… внешнюю, — махнул мороженным режиссер…

— По уши будем в порнухе и кровище, — убежденно показал на себе Володя уровень наводнения порнухой и слизнул большую часть эскимо, — другого ничего не будет! Только кровища, да деньги станут делить во всех фильмах. У нас русских вечно — в говно без оглядки, — грустно пояснил он, слизывая с палочки прилипший шоколад, перед тем как швырнуть ее за куст, — и во всем мире так будет: тружеников заменят машины, а самыми почетными и полезными членами общества станут бандиты и душегубы. Они будут оттягивать мировой кризис перепроизводства, и служить образцами свободолюбия. Их психологию, переживания всякие душегубские и будут на экране исследовать, но не как Достоевский, чтоб к покаянию привести, а просто, чтоб угодить.

— Эх, поскорее бы уж! — согласно кивнул режиссер.

Тут из приотворенной форточки донеслись нарастающие звуки моднейшего рок-н-ролла. Режиссер стал, как вкопанный.

— О, это ж Билл Хэйли! — воскликнул он и тут же пустился в отчаянный замысловатый пляс, — так вот сейчас все танцуют! — воскликнул он, не останавливаясь, — вся молодежь!