Страница 91 из 106
— В ночи явилась мне Богородица, прекрасная ликом и телом, и повелела идти на стену, говоря: ты-де погибнешь, но обитель устоит!
У лекаря заскрежетал от боли, закатил глаза. Позвали Неупокоя и исповедника. Послушник вцепился в руку Неупокоя, снова залепетал о Богородице. Старец-исповедник строго спросил:
— Отчего ты решил, что Божья Матерь, а не соблазнительное видение?
— Прекрасна!..
— А нагим для чего пошёл на стену?
— Как поднялся, так и пошёл.
— Спал нагим! — уличил старец-исповедник. — Отсюда и соблазн.
У Юлиана от боли вновь стало перехватывать дыхание. Арсений вышел. На Никольской звоннице снова загомонил колокол, что-то там случилось нехорошее. По Кровавому пути туда уже спешили крестьяне, вооружённые кто чем горазд.
Венгерские орудия обрушили стену. Им осталось перелезть через ров и тысячной толпой отлично вооружённых и обученных солдат обрушиться на жалкий гарнизон. Правда, защитников в проломе собралось так много, что венграм предстояло пробираться через живых и мёртвых, как через завал человечьей плоти. Ужаснула Борнемиссу решимость этих людей, или он с Фаренсбахом, с немцами не смог договориться о совместных действиях, только до полудня венгры даже не выстрелили по мужикам и инокам, таскавшим к пролому брёвна и камни. Ещё одна необъяснимая странность в поведении опытных военачальников. Установив напротив пролома пушки, снаряженные железной сечкой, Нечаев через глашатая позвал на переговоры Борнемиссу: «А буде Францбек не подох, ин тоже зван!»
Для убедительности на стену вывели пленных во главе с Кетлером. Борнемисса прискакал разряженный, без железной шапки, в шляпе с перьями и почему-то с седельным кошелём. Не для ключей ли от Никольских ворот? Фаренсбаха принесли на носилках — отяжелевшего, с застывшим страданием на бритом лице. Здоровые и сильные часто скисают от неопасной раны или лихорадки.
Переговоры шли отнюдь не при закрытых дверях, слушателей хватало. Трудно сказать, на какой исход надеялся Борнемисса. Нечаеву и старцам переговоры были нужны для укрепления духа стрельцов, монахов и крестьян. Пусть увидят вблизи лживое и не такое уж страшное лицо врага. Начал Нечаев, слегка срываясь на петуха:
— Какую обиду нанесли вам монахи? Вы лучше показывали бы рыцарство под Псковом!
Борнемисса говорил дольше переводчика, тот не всё запомнил:
— Псков обложен великой силой, скоро падёт без нас! Думайте, чернецы: великий князь не придёт к вам на помощь, засел в Москве. Сдавшись королю, вы получите большую духовную свободу, чем имели. Не стыдно ли вам мешаться в мирские распри? Не поддадитесь — к нам явится подкрепление, камня на камне не оставят от обители. Так уже было с монастырями под Полоцком, в Заволочье.
— Дивно, что королевские люди желают рыцарствовать над монахами, — ненаходчиво повторился Нечаев. — Ладно, как убедимся, что псковская земля под королём, старцы сами выйдут и ключи отдадут. А сдаваться раньше Пскова чернецам стыдно и обидно.
Он замолчал, не чувствуя поддержки за спиной. Многие прислушались к Борнемиссе как к голосу сурового разума: стены-то уж не было! Неупокой вышел вперёд:
— Обещаниям венгров верить нельзя! Я был в Великих Луках, когда бедные люди стали выходить, надеясь на слово короля. Венгры на них набросились, кого убили, кого пограбили...
— И мы не поверим! — подхватил Нечаев. — Будем стоять до последнего, как повелел Господь и Богородица в своих знамениях! А чтобы видели, сколько у нас осталось пороху, я велю запалить фитили!
— Обожди! — всполошился Борнемисса. — Мы сперва отойдём!
Нечаев засмеялся. На сей раз его дружнее поддержали столпившиеся сзади. Немцы так шарахнулись, что едва не забыли носилки с Фаренсбахом. Это его не слишком взволновало, он пристально смотрел в лицо Неупокою, будто припоминал. Нет, вряд ли, слишком много лет прошло со времени их встречи, да и поуродовало Арсения. Он и Фаренсбаха в иной обстановке не вдруг узнал бы, тот огрузнел и рано состарился. Вот, десять лет минуло, и у обоих жизнь клонится к увяданию и ничего не обещает, кроме покоя. Эта осада — последнее, что им осталось перед коротким или затяжным предсмертным утихновением... Гофлейты спохватились, подхватили носилки. Фаренсбах равнодушно отвёл глаза, даже не сморгнув от первых неприцельных выстрелов.
Так, в тщетном ожидании приступа подползла ночь на четырнадцатое ноября, апостола Филиппа. Странный то был апостол, его догадки породили немало ересей, его евангелие было отвергнуто Собором. Самое было время поговорить, поразмышлять о нём на торжественной всенощной, в канун рождественского поста. Игумен Тихон не чурался философических соблазнов, в ночной проповеди напомнил о святом Филиппе.
Не было смерти, полагал апостол, покуда сотворённый человек был един, а Ева пребывала в Адаме. Когда они разделились, уподобившись прочим тварям, наступила смерть. Когда же они сольются в едином существе, смерть вновь отступит. К слиянию слепо стремятся любящие, но плотское слияние лишь мнимое, обманное, из-за чего смерть по-прежнему царствует на земле...
Ещё: кто верит, будто сперва умрут, потом воскреснут, заблуждаются. Если не получат воскресения при жизни, то после смерти не получат ничего.
И о душе: по воскресении она становится частью Божественного Света, но личность уничтожается.
Арсений слушал, и на него наваливалась тоска. Она никак не связывалась с содержанием проповеди, откровения Филиппа и прежде увлекали его, он их охотно обсуждал... В последний раз, кажется, с царевичем Иваном, когда жил у него на береженье в Москве. Пожалуй, при воспоминании о нём тоска и проявилась и стала разрастаться, хотя уж царевичу-то ничто не грозило, кроме царствования. И с самим его воцарением у всех русских людей связывалось что-то светлое, обнадёживающее. Арсений стал молиться, поминая царевича. Как будто отпустило. Верно, в пещерной церкви застоялась духота. Тут, прямо посреди речи игумена в церковь — невежливо, невместно! — влез рыболов Сергий Витая Борода.
Монастырский рыболов — человек нужный, а потому независимый и несколько дерзкий. Но потому и лгать, подлаживаться к старцам не способный. Ему привыкли верить. Увидев его замерзшее до синевы, широкое, как бы с иудейской примесью лицо, обмётанное тревогой, и растопыренные мглистые глаза, Неупокой подумал: с царевичем несчастье! Понятно — только что думал о царевиче... Но Сергий пришёл с другим.
В записи современника сообщение Витой Бороды звучит загадочно: «Видел-де множество етер в белых ризах, возглашающих: грядём на пособие христианам и пожжём неверных!» Етеры — слово подзабытое и означает просто — «некие». Неведомые существа, которым Сергий не нашёл имени. Настолько они не совпадали с его почерпнутыми из христианства образами. Были у них лица, кричали они устами или их угрожающий метельный стон проплыл над голыми деревьями и маковками церквей, изумив и ужаснув рыболова? Почти без сил добрался он до пещерной церкви и спрятался в неё от этого стона, омертвелых тополиных лап и пустых глазниц братских келий.
— Веди, — прервал игумен рыболова.
Притихшей вереницей иноки потянулись в нижний двор. После освещённой церкви в нём было непроглядно и как-то не по-земному, даже не по-зимнему холодно. Словно не только тепла — воздуха не осталось. Сказано в отречённых книгах, что меж землёй и райскими чертогами лежат такие пустые, знобящие и чёрные пространства, что множество душ не в силах преодолеть их без помощи архангела Михаила. Не тот ли надмирный холод просквозил ныне тёплый покров земли за грехи озверевших людей? Глаза не скоро привыкли к ночи, в ней стали проступать очертания Святой горы, затем — стены и башня перед нею, а по другую сторону, в направлении Никольских ворот, прорисовались сучья тополей, привычно замерцал Кровавый путь... Осторожное дыхание людей заполнило безжизненное пространство, в нём стало различаться некое перемещение, но не воздушное, а... иное. Сгустков тьмы. Они покруживались, опадали, как тени в воде вослед проплывшей, просквозившей рыбной стае. Движение сопровождалось звуком, подобным дрожанию отпущенной тетивы, но та трепещет не дольше, чем прободённое стрелою сердце, а этот отзвук висел над монастырским двором, над тополями и стеною неумолчно и мучительно. Всё, сказанное Сергием, и увиденное, услышанное не вызывало у Неупокоя ни удивления, ни недоверия, как будто он от этой ночи памяти Филиппа и ждал чего-то странного, непостижимого. Как будто —ему уже не в первый раз пришло сравнение — душа апостола, прозревшего божественные тайны, скрытые от других, в ночь памяти своей надламывает перегородку между мирами и вмешивается в жалкие человеческие дела. Зачем, зачем?..