Страница 84 из 106
Да что бы ни копилось, ни затлевало в мусорных закоулках воображения, Елена ни о чём так не мечтала, как постоянно быть наедине с мужем. С любимым, единственным на всю жизнь. В сжавшейся душеньке её царствовала любовь и восхищение его умом, телесной красой и силой. Она распространялась на все его замыслы и труды: и когда он в простодушной вере в свои литературные способности вколачивал мертворождённые слова в чужое «Житие Антония Сийского»; боролся с мнимым стяжательством крестьян и восхищался подвигами монахов, обиравших их; а переубеждённый Арцыбашевым разочаровывался в иноках-землепроходцах, не давших копейки на войну, — всегда Елена соглашалась с ним и восхищалась его прозорливостью. Иначе невозможен тёплый брак, единство и взаимная соподчинённость душ.
Она была уверена в ответной любви супруга и в том, что только с нею он будет счастлив. Жаль заточенных первых жён, но, видно, и слёзы их угодны Богу. Елена не была красива в расхожем понимании. Зато сдобно-упитанна, «тельна», что русские ценили дороже миловидности. Её мясистые и грубоватые, как у всех Шереметевых, черты и ровный, добрый нрав должны были внушать Ивану чувство домашности, покоя, защищённости, которых не хватало в полусиротском детстве из-за ранней смерти матери. Впрочем, как у всех любящих супругов, чей брак воистину заключён на небесах и чьи не только души, но и тела нашли друг друга, главными были не эти внешние соображения, а то, что возникало, разгоралось между ними в дальней спаленке, душной от раскалённой изразцовой печки и ароматных курений. Царевич, составляя «Житие» очередного святого — Мефодия Потарского, — умствовал вслед за ним об историческом преображении любви от ветхозаветной, полуживотной (дети Адама совокуплялись с сёстрами, Лот — с дочерьми), через языческое многожёнство к христианскому единобрачию, а дальше — к любви духовной, бестелесной... Как полно, без остатка сгорала вся эта соблазнительная диалектика, только усиливая пламя взаимной страсти, неразличимо сплавляя духовное с телесным, нежность — с бесстыдством. Ради таких часов, редевших в постные недели, жило не только тело, но и бессмертная душа Елены, по-женски чуждая всякой философии. Отними их у неё — не нужно ни звания великой княгини, ни будущего царского величанья.
Чудным следствием и оправданием того бесстыдства перед Богом было дитя, в ответ на многие моления зашевелившееся в её горячей утробе. Он (непременно сынок, и бабки подтверждали это по верным признакам) рисовался тугой розовой завязью, готовой распуститься в упругий, трепетный цветок. Тогда наступит их, Елены и Ивана, совершенное счастье.
На пути к нему лежала тошнотная осень, сумрачный Филиппов пост и тяжкое испытание Рождества. А обернутся боль и тягость освобождающей радостью, тогда не только муж — сынок станет обороной от непредсказуемых козней деда.
Как всех беременных, считал Иван, Елену мучили лживые предчувствия. В страхах она доходила до поклёпов на ближних людей, особенно на Годуновых. Царевич и сам холодно относился к Борису, не любил его дядю-постельничего, но, положа руку на сердце, они заслуживали только благодарности. Кто лучше обустроил бы домашний быт царской семьи, держал в руках истопников и сытников, заботился о множестве житейских мелочей, о коих Елена сама едва догадывалась? Кто, как не Борис и Ирина Годуновы, пригрел юродивого братца Фёдора — прилично, с соблюдением обычаев, за редким исключением не допуская нелепых выходок, к коим Феденька весьма склонен. От этих-то людей, по мнению Елены, шла угроза её семье и дому, как жар от почерневших, но жгучих углей. Елена понимала, что нельзя с такой недоброй подозрительностью прислушиваться ко всем нашёптываниям о разговорах Бориса с государем за шахматами, самой ловить его обмолвки и намёки, тем паче вмешиваться в назначения новых слуг. Не запретишь Борису честно отвечать: верно ли, будто дворяне мечтают о походе против Батория под предводительством царевича или о том, чтобы ему выделили Новгород и Старицу в удел? Конечно, Годунов мог выражаться осторожнее, не передавать дословно восторженных и льстивых выражений, подслушанных шпынями в чистых половинах кабаков. И не случайно принял дядя его нового постельничего из худородных, тем только отличившегося, что побывал мнимым перебежчиком в литовском стане. Царь дотошно расспрашивал его о Кмите, годами засылавшем шпегов из Орши в Россию. Считая, что литовская разведка знает такое, о чём смолчит Нагой, Иван Васильевич завёл было своё обычное: «Хто из ближних людей нам изменяет?» Рудак и ляпни, что сперва Кмита донёс королю, будто недовольные бояре потянулись к царевичу Фёдору, а ныне поправился: не к Фёдору, к Ивану! Король же только ждёт, чтобы Иван Иванович вывел русское войско в поле, тут он его под Псковом и утопит в реке Великой...
...Литовские лазутчики и их осведомители в Кремле верно улавливали суть самых последних разногласий царевича с отцом. Тот ни минуты не сомневался, что в поле Баторий разобьёт русских воевод, упорных и умелых только при обороне крепостей. В литовско-польском войске лучшие наёмники Европы, от Италии до Дании и Шотландии. Да независимо от их искусства, у русских утрачен боевой порыв, тот дух победоносной войны, готовность победить или погибнуть, который угадывается лишь чутким, боговдохновенным сердцем прирождённого царя. Иное дело, что причина утраты боевого духа — не одного войска, всего народа — толковалась розно царём и сыном. Иван Васильевич видел её в общей усталости, прихотях Божьей воли, даже влиянии планет; царевич полагал, что если боевого коня хлестать нагайкой, а не ласковым посвистом бодрить, он скоро превратится в клячу... Сын рвался в бой, просил у отца хоть пару полков, с ними-де он прижмёт осадное Баториево войско к псковским стенам, под пушки воеводы Шуйского, загонит в ров! Царь то смеялся, то изрыгал слюну и непотребные слова, в зависимости от настроения.
Словом, не перечесть всего дурного, что разделяло их, при том, что сына — Елена чувствовала! — Иван Васильевич любил искренне, требовательно, ревниво. Тем глубже западала ему всякая гадость, сказанная о сыне. Клеветников, наушников за руку не схватишь, не опровергнешь, не докажешь, ибо клеветы обращаются не к разуму. Оставалось сторожко ходить по слишком скрипучим половицам опричного дворца, покуда не представится приличный предлог уехать к себе на Арбат, в Кремль, в Старицу, куда угодно. И осторожничали, как умели, но можно ведь и духом бесплотным затаиться — судьба найдёт. Ивану Васильевичу тоже не запретишь захаживать в покои сына, даже когда сноха отлёживается на лавке, в рубахе распояской. Он ходит, словно ему там мёдом намазано. Вернее, желчью.
Девятого ноября заехал из Москвы дядя царевича Никита Романович с Андреем Яковлевичем Щелкаловым. До государя успели поговорить с Еленой, та вдоволь поплакалась (а при Андрее не опасно, его недавно по указу государя избили и ограбили, он затаил обиду). Никита Романович бессильно утешал. У него были припасены добрые вести для государя — глядишь, и утолят его сварливость: король под Псковом увяз, все приступы отбиты, деньги и порох у него кончились, венгерские наёмники страдают от рано наступивших холодов... Дозорные мёртвыми падают с седел! Елене стало муторно, малыш засучил ножками, Никита Романович поспешно подал тарелку с клюквой. У него растроганно слезились умные глазки. Прежде чем идти к государю, он старательно вытер их.
Псковские вести не утешили, а раздразнили Ивана Васильевича. Он в безвыходном положении примирялся с потерями и унижениями, с наглыми требованиями короля. Теперь явилась возможность поторговаться, припугнуть Обатуру войском. Снова заговорят, будто царевич прав, можно прижать литву... Решение отложили до среды, когда Иван Васильевич приедет в Москву на неурочное совещание с боярами. На прощанье Никита Романович вновь приласкал Елену, посоветовав не думать ни о чём, кроме ребёнка. Она легла и замечталась... Тут притащился свёкор — кот на лапах.
Она не поднялась, спокойно, дерзко смотрела в его не прыгающие, как на приёмах, а ползающие, ищущие глаза: к чему теперь привалится? Глаза прилипли к её животу, тяжёлым комом теста оползшему под рубахой, не стянутой поясом. В эдаком вольном оползании натруженной брюшине было покойно, отдохновенно, а трепетная завязь в мягкой и тёплой мгле испытывала неосознаваемую, сонную радость.