Страница 102 из 106
А восемнадцатого марта, утром, между Богданом Яковлевичем и шаманками случился разговор, ставший откуда-то известным Горсею, а следовательно, всем.
Иван Васильевич спокойно почивал, поднялся без обычных болей и дурноты, чему причиной были, во-первых, вчерашнее камлание, а во-вторых — двухдневный отказ от Робертовых и Ричардовых лекарств. Так объяснял и он, и вечный поддакиватель Бельский. Бес их знает, снова замаялся Нагой, может, аптекари и впрямь подтравливают... Шаманы превзошли себя, после ухода государя на покой камлали до рассвета, взбодрённые и помрачённые грибами, от коих христианскую утробу вывернуло бы, как рукавичку. И в дальних сторожевых покоях слышалось их пенье, если так можно назвать убогие подвывы и вскрикивания, напоминающие первые, остерегающие вопли пытаемых: больно же! Возненавидевший и чертовщину и медицину, Нагой установил повсюду собственных слухачей, наказав ещё и вынюхивать в прямом смысле: от кобников и из аптеки доктора Роберта неслись такие запахи, что во времена Мал юты их одних хватило бы для возбуждения дела о злоумышлении на государя. Сам Афанасий Фёдорович подолгу простаивал под дверями шаманов. Его поразил один повторявшийся выкрик, сходный с призывным вороньим граем, звучавший запредельной страстью и надеждой на что-то несказанное, счастливое. Даже бестрепетный и сухоумный Афанасий Фёдорович поддавался его очарованию, душа смутно порывалась в некое путешествие, но скоро остывала в какой-то похмельной досаде. Толмач, раздувавшийся от исключительности своих знаний, уже едва цедивший драгоценные слова, разъяснил, что за дверями не кобник вскрикивает, а тундровый дух его устами зовёт за собой... Кого? Не государя ли? Толмач, не отвечая, поплёлся на зов Богдана Бельского, явившегося к шаманкам. Благо хоть поклонился, крапивное семя.
Бельский в тот день терзал прорицательниц каждый час. Соглядатай Нагого слышал неразборчивый лай. Только одна его угроза стала известна благодаря Горсею, видимо, подкупившему толмача, и то урезанная, может быть, в самом главном.
— Царь зароет вас живьём в землю, — пообещал Богдан Яковлевич, — за ложные предсказания! День наступил, а государь крепок и невредим!
— Не гневайся, барин, — бестрепетно отвечали тундровые ведьмы. — День завершается закатом!
Так ли уж осердился государь, оставшись жив вопреки предсказанию? На его месте Афанасий Фёдорович дал бы им денег и выбил из Кремля. Сердился Бельский. Он не был умным человеком, но был силён той нутряной хитростью, которая сама не ведает, как побеждает умного. И чародейство отвечало его звериной интуиции, он верил в сны, гадания, тем паче — звёздные. Кто ведает, рассудок видит дальше или это глубинное чутьё, только Богдан Яковлевич орал на ведьм, как на холопок, не исполнивших урочное. Ещё меньше у государя побуждений угрожать шаманкам — коли-де не умру, закопаю! Он, верно, с утра пришипился радостно, как мышь, избегнув когтей, и одного желает — тихо дожить до вечера, не дразня бесов.
Бельский — дразнил. Зачем? Странно, что он не опасался чужих ушей, хотя бы доноса толмача. Или по туповатой самоуверенности, или по знанию такого, чего не знали остальные.
Запугав шаманок и взбодрив кобников, и без того отбивших пальцы и языки, Бельский пошёл распоряжаться о государевой бане. Тот захотел пропарить закосневшее в болезни тело. Роберт Якоби пришёл от бани в ужас, со дня своего приезда запрещал её. У государя-де изношенное сердце, слабые кровяные жилы — не для бани! В нарушении его запрета, в банном удовольствии и очищении мнилось царю начало выздоровления.
Лекари всё же настояли — прослушать у государя сердце. Якоби долго щупал жилки на шее и запястье. Сколько Нагой ни допрашивал злодеев, шпегов, доносителей, ни у кого не видел такой непроницаемой рожи. Так и хотелось сунуть огоньку под пятки — признайся, об чём мечтаешь? При докторах неотступно, словно и в самом деле оберегая от огонька, находился Борис Годунов.
Осталось неизвестным, заглядывали в предбанник кобники, шаманки и принимал ли Иван Васильевич лекарства кроме обычного укрепляющего настоя по прописи Элмеса. Нагой увидел государя уже распаренного, размягчённого, склонного не к серьёзным разговорам, а к развлечениям. Бельский сказал, что в бане государь тешился песнями. «И бубнами?» — прицепился Нагой. Богдан нахмурился и отвернулся. Тем временем в палату внесли шахматный столик. Государь сам стал расставлять тавлеи, а лучший придворный шахматист Борис Годунов ждал, укажут ли ему место у доски. Он один умел так чередовать проигрыши с победами, что государь не злился и не уличал его в лести. Сегодня он что-то долго не звал Бориса. Фигуры ставил медленно, часто невпопад, но не по дрожи рук, а по невниманию. Присмотревшись сбоку, украдкой, Нагой заметил, что государь не так расслаблен, как вначале показалось, но чем-то похож на коня, ожидающего хозяйского свиста. А беспорядок на шахматной доске как-то неявно отвечал неупорядоченности его движений, беспомощности лица и неухоженности синевато-рыжей бороды, то есть тому медлительному разрушению порядка, какое придаёт внешнему состоянию смертельная болезнь. Порядок — жизнь...
С таким же вопросительным беспокойством за государем наблюдал доктор Роберт. Он больше смотрел на руки, а Афанасий Фёдорович — на губы и плечи, выдававшие общую напряжённость. Шея Ивана Васильевича, перехваченная набухшей жилой, перекашивалась так, чтобы уху легче улавливать звуки из-за стены. Даже Нагой, искусивший слух в Бахчисарае, не слышал ничего, кроме тишайшего шуршания и гула, невольно производимых полутора десятками почтительно молчавших людей. Роберт Якоби пролепетал невнятное: «Тремор...» В ту же минуту под пальцами Ивана Васильевича упала главная фигурка — «царь».
Случилось так из-за неразберихи, в которой царю, по-западному — королю, на доске не осталось места. Иван Васильевич пытался всунуть его, не завалив других... Если кого-то из зрителей и соблазнило политическое сравнение, он оставил его при себе. Государь досадливо обернулся к двери, будто за нею кто-то помешал ему, и вот — оплошка. Наказать. Годунов высунулся мгновенно:
— Кобники да шаманки, государь, с вечера вопят. Я прикажу...
Иван Васильевич отстраняюще повёл рукой, с ненавистью взглянул на Бориса и упал на ковёр. Глухо стукнул затылок, ноги в расшитых чувяках и коротких холщовых штанах дёрнулись, замерли. Последним движением уже беспамятного тела был отвратительно-медленный отвал нижней челюсти с пеньками разрушенных зубов.
«Поднялся крик, — вспоминал Джером Горсей. — Кто посылал за водкой, кто в аптеку за розовой водой и золотоцветом. Стали говорить, что есть ещё надежда...» Какое-то зелье Ричард Элмес вливал за отвисшую челюсть, может, и водку. Бельский и Годунов не суетились. Первыми вышли на Постельное крыльцо. Под ним в какой-то боевитой, но уже притомлённой готовности стояло множество детей боярских, приветствовавших Бориса Фёдоровича негромким гулом, похожим на преданное рычание. Бельского и Нагого словно не видели. Да Богдан Яковлевич не смотрел на них, охолодавший взгляд его притягивала толпа стрельцов, охватившая, забившая ворота. Оттуда подавали знаки, понятные ему одному. Судя по кафтанам, стрельцы принадлежали дворовому, читай — опричному полку.
«Я предложил себя, людей, порох и пистолеты к услугам нового правителя, — писал Горсей. — Он, проходя мимо меня с весёлым видом, сказал: будь верен мне и ничего не бойся».
Кремлёвские ворота заперли, но в них успел проникнуть посол Боус. Андрей Щелкалов встретил его злорадным воплем:
— Аглицкий царь помре!
4
В час, когда краснокафтанные стрельцы, похожие на зимних дятлов, обсели Кремль, выставив клювы бердышей, шестеро казаков слонялись неподалёку, по Рядам. Торговцы и покупатели, мгновенно угадав причину появления стрельцов, бросились на Красную площадь, где их задерживали и отбивали к Тверской дороге, за Земскую избу. Филипка помнил Зарядье по детскому и воровскому прошлому. Он вывел казаков мимо Английского подворья и низовую слободку земских дьяков прямо к подъёмному мосту перед Спасской башней. Стрельцы действовали бердышами осторожно — видимо, не было указа. И сотники ещё не знали, чьи указы крепче.