Страница 18 из 119
Екатерина Онуфриевна дрожащими руками отодвинула на окне занавеску и поставила на подоконник икону Владимирской Богоматери с мерцающей лампадой.
А отец с братом Иваном открыли крышку погреба на полу, Екатерина Онуфриевна засветила керосиновую лампу.
— Там сухо, — спокойно сказал отец. — Можно сидеть на мешках с картошкой, и я сейчас одеяло дам, чтобы детей накрыть. Спускайтесь.
Старик, закрыв книгу, поднялся, что-то тихо сказал на своём языке, тоже спокойно, даже с достоинством, и первой стала спускаться по лестнице старуха с отрешённым замершим лицом. Её поддерживали под руки Наум Александрович и тётя Блюма.
По щекам тёти Блюмы катились слёзы, чёрные густые волосы растрепались, рассыпались по плечам и спине, она говорила:
— Илья... Он сейчас пойдёт с работы...
— Успокойся, Блюма... — Отец помогал спускаться в погреб старику. — Илья умный человек, на рожон не полезет. И на пристани у него друзья. Если что, спрячут. Да туда эти громилы и не сунутся. Теперь ты, и мы передадим тебе детей.
Тётя Блюма послушно спустилась в погреб, и отец с Иваном стали передавать ей малышей, переставших плакать.
— Я останусь здесь! — сказал Ося.
— Ты что, сынок? Если они войдут... — В голосе тёти Блюмы был ужас.
— Я останусь здесь! — Оська сжал кулаки. — Если они сунутся, я буду защищать вас!
— Правильно, хлопец, — сказал Наум Александрович. — Оставайся. Но в нашу хату они не войдут, не волнуйся, Блюма.
И крышка погреба опустилась. Мама накрыла её половым ковриком.
Нет, Гриша не мог постичь смысл происходящего. Все Гутманы такие хорошие, добрые, весёлые люди! А Оська — его лучший друг. Дядя Илья работает грузчиком в речном порту, и какой он сильный! Иногда, если выпадает свободное время, он возится с детворой, и их любимая игра — «Лезь на гору!». Оська подаёт команду: «Лезь на гору!» — и все ребята бросаются на дядю Илью, повисают на нём, как виноградины на стволике грозди. «Держись крепче!» — кричит дядя Илья и начинает кружить ребят — хохот, радостные крики...
И этих людей хотят убить? За что?.. И не могли они продать Христа. Ведь это было давным-давно: Иисус Христос в Иерусалиме... Батюшка на уроке закона Божьего рассказывал...
Послышался звон разбитого стекла, рёв толпы.
Гриша пулей стрельнул к двери — никто не успел остановить его — и оказался во дворе. Он прокрался к плетню, встал босыми ногами на первую жердину, выглянул на улицу.
Разъярённая рваная толпа стояла у хаты Гутманов: жёлтые рубахи на детинах с красными, бородатыми, пьяными рожами. («Почему так много в жёлтых рубахах?» — успел подумать Гриша.) Был среди толпы молодой высокий священник с красивым опрятным лицом, большой крест на груди слегка раскачивался из стороны в сторону. Присутствие священника среди этих людей особенно поразило мальчика. Толстая баба, по щекам которой тёк пот, держала в руках икону в золочёном окладе с изображением распятого Христа. Колыхались над толпой хоругви, портреты Николая Второго, огромный детина размахивал белым с голубыми полосами Андреевским флагом.
Толпа хаотически перемещалась, тяжко двигалась, орала.
А у калитки с колом в руке стоял Микола, старший брат Остапа Небийконя, кряжистый, зловещий, в жёлтой рубахе, прилипшей к потной волосатой груди, и кричал дурным сорванным голосом:
— Гутманы! Выходь! Усих порешим! Илья, жидовское отродье! Выноси своих гадов!
— Бей! — ревела толпа.
— Спасай мать-Расею!
В хату полетели булыжники. Затрещало разбитое стекло.
— Одного царя-батюшку порешили, теперя за другого!..
— Кровь наших дитёв пьють! — истошно вопила толстая баба с иконой в руках.
— Социялисты проклятые!
— Усю Расею иноземцам продали! — неистовствовала толпа.
Гришу трясло мелкой дрожью, он стал плохо соображать: этого не может быть! Не может...
Микола Небийконь вышиб плечом калитку, ринулся к хате, и за ним, опрокинув плетень, топча палисадник, бросилась, тяжело, угарно дыша, толпа.
— Круши! — ревели нечеловеческие голоса.
Гриша увидел, как несколько человек во главе с Миколой выломали дверь, застряли в тёмном проёме... И все ввалились в дом. Толпа замерла. Прекратились выкрики.
Ждали...
— Ненавижу! Ненавижу!.. — шептал Гриша, и бессильные, злые слёзы туманили его глаза. — Убью!..
На пороге показался Остап с пуховой периной в руках.
— Никого! — гаркнул он. — Поховалысь! — И своими огромными ручищами с хрустом разодрал перину.
Мгновенно ветер набросился на охапки пуха, всё — и ревущая толпа, и кусты жасмина под окнами, и растерзанный палисадник — покрылось белым пухом, его несло, кружило, поднимало вверх...
...В дальнейшей жизни этот сентябрьский снег из перины Гутманов снился Григорию Каминскому в редких кошмарных снах.
— Теперя к Ромбауму! — завопил Остап. — У их дед паралитик! Небось у хати сидять, двери сундуками поприперли!
Гогочущая, изрыгающая ругательства толпа, окутанная облаками белого пуха, повалила к углу соседней улицы, где находился дом аптекаря Ромбаума, лечившего всю округу.
Вечером, за ужином, когда уже всё было позади, когда все знали о мученической смерти аптекаря Ромбаума, о гибели его семьи и в окраинную рабочую слободку Екатеринослава понаехало много полиции, четырнадцатилетний брат Иван, резко отодвинув тарелку с мамалыгой, сказал:
— Так быть не должно! И так жить дальше — нельзя!
— Я согласен с тобой, сын. — Наум Александрович положил на плечо сына тяжёлую руку.
— И я, папа, буду с теми, кто борется с этой мерзостью! Я за социализм!
Отец промолчал. Мама плакала.
«И я с тобой! И я, Иван!» — твердил про себя Гриша.
...Позади остались бахчи, тропа вильнула в заросли кустарника, ещё немного пройти по низине. Уже издали братья услышали возбуждённые возгласы, крики одобрения.
Путь им преградили трое парней. Один из них, смуглый, с рябинками на щеках, улыбнувшись, сказал:
— А, гимназия! Проходи!
Лужайка была заполнена людьми. Преобладали здесь рабочие, и молодые, и пожилые, в их единую массу были вкраплены студенческие кители и светлые цивильные костюмы «господ из благородных» (так, с некоторым недоверием и предубеждением, тут называли учителей, инженеров, служащих контор — словом, представителей интеллигенции).
На бочке стоял пожилой худощавый рабочий в синей сатиновой косоворотке, подпоясанной тонким ремнём, штаны были заправлены в сапоги, в правой руке он сжимал фуфайку.
Двенадцатилетний Григорий Каминский уже многое понимал из того, что говорили и о чём спорили на нелегальных сходках.
— Куда зовут нас меньшевики? — говорил рабочий на бочке, энергично жестикулируя рукой с зажатой в ней фуфайкой. — К парламентской борьбе! Берите пример с рабочих европейских стран, говорят они мам! Мирным путём добивайтесь всеобщих демократических выборов, посыпайте в Государственную Думу своих депутатов... Меньшевики даже против всеобщей забастовки...
— Долой! — закричали в толпе.
— Даёшь забастовку!
— Гони меньшевиков!
— Да здравствует революция!
— Товарищи! — поднял руку оратор, и толпа неохотно стихла. — Российская социал-демократическая партия готовится к своему пятому съезду. Он будет работать в одной из стран Европы. Думаю, на нём позиции меньшевиков и наши, большевистские позиции прояснятся окончательно. Нам, социал-демократии Минска, предстоит избрать на съезд своих депутатов. Я призываю послать товарищей, стоящих на большевистской платформе!
Толпа загудела. Со всех сторон кричали:
— Большевиков — на съезд!
— Долой соглашателей с буржуями!
— Николаич, читай фамилии!
Но в это время раздался пронзительный свист, на поляне появился один из парней, встретивших Ивана и Гришу на тропе к поляне, и закричал:
— Казаки! С трёх сторон жарят! Бахчами уходить надо!
Толпа, на мгновение замерев, ринулась в разные стороны.