Страница 14 из 53
После ухода рыжего монаха Авксентьев, помедлив малость, сказал, вздыхая тяжко:
— А ведь придется, однако, и нам в моря эти трижды неладные пускаться и, страхи отринув, молебен служить о здравии и удаче средь хлябей морских.
Через двое суток коч Авксентьева со стрельцами, охотниками и мореходцами, оставив позади Печерские устья, взял курс вдоль берега к Мангазейскому морю, вручив судьбу свою ветрам и волнам, что пока еще сдержанно и миролюбиво встречали новоявленных путников, стелили им, что называется, легку дорожку по легкой же покуда морской водице.
Глава 4
Песня вместе с легким попутным ветром и едва заметными полосами ночного тумана плыла и таяла приглушенными отзвуками среди волн. Акинфий, удобно расположившись у кормила, пел неторопко, полузакрыв глаза, и слова этой песни можно было принять за какую-то бесконечную беседу его с морем, наверное, очень нужную и морю, и Акинфию.
Марфа долго прислушивалась к пению Акинфия, потом негромко спросила сидящего рядом Савву:
— Почто это он в распевы вольны пустился, аль монашеского духовного пения ему мало?
— Прости, матушка, ежели поперек слово молвить буду, — кланяясь, ответил Савва, — но тут духовно пение не к месту есть. Акинфий средь нас самый морской человек — кормщик наипервейший средь корабельщиков и на островах Соловецких, и далече окрест. Он сейчас не только пел, а и обычай старознатцев морских дорог исполнял. Тута место памятно, в Югру саму ворота, — ветры здесь зело буйствуют: волну волной бьют, песок песком да еще роют, выворачивают его, шаром шарят, посему и названо сие место Шаром Югорским… Вот и пропел песню памятную мореходскую Акинфий, соблюл обычай, значится, и дорога нам должна быть поглаже да полегче.
Марфа в ответ лишь покивала согласно и вновь устремила взгляд в серовато-прозрачную, с перламутровым отливом, воду, что, будто отталкиваясь от бугристых, с распадками, берегов пролива, разливалась до горизонта таким привольем, что при взгляде на него становилось больно глазам.
Поморский коч — доброе суденышко: кормилу послушен, на встречной волне устойчив, не дышит в стороны, как конь норовливый. А уж ежели под парусом идет да ветер попутный, то тут уж любо-дорого посмотреть: лебедь степенный черно-белый, да и только.
Акинфий, которому морской ход издавна был за обычай, кормщиком на коче считался. Устрой здесь вела Марфа, но главным советчиком единодушно признавали Дионисия.
Не было случая, чтобы он сказал что-нибудь зря или не к месту, хотя на разговоры был весьма скуп. Важным было и то, что Дионисий, как оказалось, бывал на здешних путях и хаживал аж до самой Мангазеи.
Узнав об этом, Викентий, выбрав как-то минуту, спросил:
— Отче, пошто ты в даль таку удумал аль дела позвали?
— Дела делами, а не мене их людей повидать надобно, кои, по наветам в опалу попав, дни влачат здесь в изгнании горьком.
— Значится, в краях мангазейских и сей день у тебя люди близки найдутся?
— Там оно видно будет, — коротко заключил разговор Дионисий.
Один, второй, третий, десятый день — тут немудрено и со счета сбиться — перед глазами одна и та же картина: слева море сизо-серое, будто изморозью подернутое, размахнулось невесть до каких пределов; справа — тундра, так же велика и бескрайна, и цвету серого немало, только что пополам с ржаво-зелеными и коричнево-голубоватыми травяными полосами-разводами. И что на море, что в тундре, ни вдогонку, ни навстречу — ни кораблика, ни человека, будто и осталось на земле людей-то — вот они одни, что на коче сем поморском спешат неведомо куда.
Еще два аль три дня тако вот прошли и вдруг встреча — да такая, что лучше бы ее и вовсе не было. Берег, вдоль которого всё шли, — невысок, травянист, местами едва над водой виден, — вдруг захохлился, распадки пошли да мысы ступенчаты, нелепые громоздкостью своей. И однажды в полдень из-за такого вот мыса вырвались три казачьих струга, а в них народ, по всему видать — разбойный: свистят, улюлюкают, из пищалей даже раз-другой пальнули…
Дионисий, приглядевшись, тут же сказал:
— Гилевщики — вольный мангазейский люд, таки ни царю, ни воеводам не подвластны, едино Богу…
— Из слов твоих выходит, что нам остается лишь молиться да прощаться друг с другом? — подчеркнуто холодно осведомилась Марфа. — И оборониться супротив сих злодеев нам нечем?
Слова эти, по-видимому, не понравились Дионисию, и он, чуть хмурясь, ответил:
— Оборона у нас всегда едина: молитва к Господу — на него упование, и тебе, мать Марфа, сие не менее моего ведомо…
Отделившись от других мореходцев, обступивших в эту минуту Марфу, Дионисий прошел на нос коча, спокойно глядя на приближающихся гилевщиков.
Ежели по одежде судить, то народ здесь собрался едва что не со всего света: мелькали московские стрелецкие кафтаны, турские кольчуги с серебряными полумесяцами на груди, охотничье полукафтанье, куртки из грубо выделанных шкур животных, дорогие заморские одеяния, подпоясанные кушаками из невиданных цветастых материй, на которых рядом с пятнами смолы и сажи сверкали самоцветы, бывало что и цены несказанной.
А уж про оружие гилевщиков говорить — тут и слова не всегда найдутся: пищали заморские большие и малые, сабли, синевато поблескивающие бесценной дамасской сталью, восточные ятаганы и знаменитые обоюдоострые кипрские кинжалы. За годы существования Мангазеи каких только купцов и людей воинского дела не перебывало на ее путях, и почти каждый из них продавал, менял, а то и терял оружие, служившее в то время наряду с соболями главной разменной монетой. Чем ближе подходили струги, тем меньше было слышно криков на них, а когда поравнялись бортами — не то что крики, но и разговоры на стругах смолкли.
Конечно же, вольные мангазейские люди еще издали разглядели укрепленный на верхушке мачты тускло поблескивающий под неярким солнцем серебряный крест. А когда на коче сбросили парус и на той же мачте обнаружилась еще и икона Николая Чудотворца, или, как говорили тогда поморы, Николы Морского, то все гилевщики обнажили головы, помолились, помолчали достойно.
С большого передового струга на борт коча перебрался молодой еще, рослый, аккуратный фигурой мужик в кольчуге с орлом на груди и в шлеме с серебряными насечками.
Внимательно оглядев всех, кто был на палубе, он задержал взгляд на Дионисии, снял шлем, уважительно поклонился:
— Вижу, ты годами постарше всех, отче, ответствуй, откель вы и куды путь держите?
— Грамоту зрить будешь монастыря Соловецка аль на слово поверишь?
— Грамотам, даже монастырским, у меня не больно-то веры есть. Бывало, мы тута боярских, даже царских выглядчиков лавливали, что грамотами прикрывались, дела свои черны творили…
— Аль я похож на такого? — спросил Дионисий, и глаза его потемнели от гнева.
Любому бы не по себе стало от этого взгляда, но мужик в кольчуге и лицом не дрогнул, как ни в чем не бывало сказал:
— Мы многих не жалуем, однако паломникам, которы по обету путь ко храмам мангазейским держат, у нас всегда и честь им, и место перво!..
— А может, заглянешь все же в заборницу к нам? — почти дерзко спросил Дионисий, все еще не отошедший от обиды.
И вновь ничего не отразилось в лице мужика, хотя, если приглядеться, можно было бы заметить в его глазах мелькнувшую усмешку.
— Бог с тобой, отче. Каки таки богатства у паломников есть, шествуйте дале, молите Бога за нас грешных! — Он еще раз помолился на икону, укрепленную на мачте, и, уже взявшись за борт коча, готовясь покинуть его, проговорил негромко, обращаясь к Дионисию: — А труден, отче, подвиг молитвенный, особенно тому, кто с привычками давними да со спесью боярской никак расстаться не может…