Страница 30 из 47
Можно было подумать, что Домбровский живет в этом квартале, завсегдатай этого клуба.
Фавье затащил Домбровского в клуб, надеясь развлечь его, понаблюдать со стороны, насладиться восхищенными взглядами женщин, ну, хлебнуть глоток-другой обжигающего бодрящего варева этих сумбурных противоречивых идей, метких народных суждений… Домбровский же воспринимал почему-то все происходящее слишком серьезно. Втайне Фавье завидовал Домбровскому, не его двужильной выносливости, в этом Фавье мог соревноваться с кем угодно, а неистощимости его душевных сил. Стоило посмотреть, с какой жадностью слушал Домбровский каждого оратора.
Ораторы упрекали Коммуну в нерешительности, осуждали раскол среди членов Совета. Коммуна не решалась расстреливать заложников, Париж был наводнен шпионами, вчера взорвали патронную фабрику на улице Рапп. Монахи и священники вели пропаганду против Коммуны. Париж чувствовал себя одиноким, крестьяне молчали, провинции не поддерживали Коммуну. Национальная гвардия не наступала. Обо всем этом говорили, все это было правдой. С отчаянием и надеждой хватались за эти причины, спорили, какая из них главная. Тревога за судьбу Коммуны с нарастающей силой волновала самых беспечных, — какая-то тайная болезнь разъедала силу Коммуны.
Люди настойчиво требовали захватить сокровища Французского банка. Не имевшие ни разу в жизни в кармане и ста франков, они распределяли миллионы, заботясь лишь о революции.
— Двести миллионов передать в кассу Интернационала!
— Увеличить жалованье гвардейцам!
— Обеспечить сирот!
Какой-то лавочник вздумал протестовать: в банке, мол, находятся вклады частных людей. Какое имеет право Коммуна покушаться на частную собственность. Его проводили свистом.
Женщина, сунув Домбровскому ребенка, вскочила на скамейку.
— Полюбуйтесь на эту шкуру! Он содрал с меня сегодня тридцать франков за четверик картофеля. Тридцать франков! Ему, конечно, нужен банк. А у меня вот какая собственность! — Она подняла юбку и повертела в воздухе рваным, облезлым башмаком с подошвой, прикрученной проволокой. — Мы жрем хлеб из овсовых отрубей и жирной глины…
— Поедаем Монмартрские возвышенности, — с горечью вставил какой-то шутник, но никто не улыбнулся.
— …и мы не жалуемся. — Женщина глотнула слюну. — Мы готовы терпеть сколько угодно, но не ради того, чтобы набивать мошну лавочникам. Почему Коммуна не разделается с ними? Там болтают и ссорятся. Не могут приказать расстрелять спекулянтов. Неужели они не понимают… А версальские жулики по ночам вывозят золото из банка!.. Ах, как подумаешь обо всех этих подлостях, так и хочется размозжить себе голову!
Слитная волна гнева вздымалась, обрушивалась обжигающими криками, то вдруг, отхлынув, уступала место внимательному и грозному молчанию. В задних рядах вставали на скамейки. Собрание превращалось в митинг. Домбровский крепко сжал губы. Кто виноват во всем этом? Что делать? В чем причина всех бед Коммуны? Общая ярость растревожила в его душе давние безответные вопросы.
— Нам необходима диктатура! — настаивал один. — Пускай Комитет общественного спасения берет всю власть в свои руки!
— С тем чтобы завтра выскочил какой-нибудь новый Наполеон? — отвечал другой.
— Лучше хромать, чем сиднем сидеть, — сказал Урбэн Домбровскому и направился вдоль прохода к сцене.
Встреча с Урбэном обрадовала и опечалила Домбровского. Кожевник очень изменился с тех пор, как они виделись в последний раз. Смерть старшего сына как-то разом состарила его. Обычная, его порывистость сменилась мрачной сосредоточенностью, огонь ушел внутрь, раскаляя его неутолимым, бессонным раздумьем.
— В Коммуне есть и большинство, и меньшинство, и наш брат рабочий, и журналисты… А единства у них нет! — так начал Урбэн свою речь, сразу остановившись на том главном, что присутствовало в какой-то степени в речи каждого оратора. — Нет у них никакого единства! Гражданин Варлен сам по себе хороший революционер. И Делеклюз честный революционер. Все порознь они славные патриоты. А соберутся вместе — глядишь, ничего не выходит, тянет кто куда. Отчего так? Вот тут про диктатуру… Я согласен — мы все желаем сильную власть. Но шалишь, я ее никому не доверю, кроме нас с вами, пролетариев.
Он не выбирал слов, он ухватывал первые попавшиеся, и если бы он говорил о чем-нибудь другом, его невозможно было бы слушать. Но то, что он хотел передать, не нуждалось в красноречии. Каждому казалось, что еще минута-другая, и он сказал бы то же самое вместо Урбэна.
— А так, что… мы страдаем и бессильны действовать. Нам нужен союз рабочих. Вот! — Он поднял над головой огромную руку с растопыренными пальцами и медленно свел их в кулак.
Подошел Фавье. Пора было ехать.
— Да-да, — сказал Домбровский, — надо ехать, — и не тронулся с места.
Восстание в Польше… Раздоры в Центральном комитете… Если бы тогда «красные» имели свою партию, восстание победило бы… Отсюда, из рабочего клуба Бельвилля, он вдруг увидел ошибки своего прошлого…
Председатель поставил на голосование резолюцию с требованием объединить рабочие клубы Парижа в одну политическую организацию.
Домбровский поднял руку вместе со всеми.
Никогда еще Фавье не видал его таким возбужденным. Как будто Домбровский поднял обычное забрало холодного спокойствия, и на Фавье глянуло его живое, настоящее лицо.
Провожая их, Урбэн напомнил Домбровскому о своем младшем сыне Морисе.
— Я тебе уже сказал, — с мягкой решимостью ответил Домбровский, — ему шестнадцать лет, рано.
Урбэн взял Домбровского за локоть.
— Я понимаю. Но хуже, если он сунется сам…
— А мать вы спрашивали? — сердито спросил Домбровский.
— Если бы твоему сыну было шестнадцать лет, — сказал Урбэн, — пустил бы ты его?
Если бы Янеку было шестнадцать лет… Он попробовал представить Янека большим — темный пушок на верхней губе, длинную тонкую шею…
— Фавье, пишите, — хмуро сказал Домбровский. — Командиру учебного легиона. Зачислить Урбэна Мориса, шестнадцати лет, рядовым.
Он расписался, вырвал листок из блокнота, отдал Урбэну.
Кони взяли с места крупной веселой рысью. Париж еще не спал. Освещенные разноцветные окна домов походили на беспорядочно развешанные по каменным стенам картинки в одинаковых рамках. На набережной Сены сидели неизменные рыболовы, гипнотизируя свои поплавки. Извечные весенние парочки, ища уединения, уходили до самых окраин.
Домбровский посмотрел на часы и, ничего не говоря, круто повернул в сторону ворот Майо. Фавье насторожился.
Начались пустынные, темные бульвары. Гневные силуэты развалин тянулись к небу. Всадники придерживали лошадей, спотыкающихся среди выбоин и камней. Под копытами хрустело битое стекло. Сквозь переплеты окон обгорелых, разбитых домов навылет сверкали звезды.
Подъехали к городской стене. Здесь проходила линия укреплений Коммуны. Снаряды, свистя, ложились совсем рядом. Вспышки выстрелов версальских батарей подбрасывали темноту куда-то вверх, но она тотчас падала еще более черной, густой. Домбровский, привстав на стременах, застыл в непонятном для спутников ожидании. Кони пугливо прядали ушами.
Фавье раскурил трубку, выражая полное безразличие к близким разрывам. Очевидно, Домбровский, воодушевленный услышанным в клубе, решил не считаться с мнением КОС. Ну и чудесно! Ворота будут открыты, и версальцев заманят в ловушку. Фавье был рад, ему самому теперь решение Комитета казалось непростительно трусливым. Он живо представил себе — мимо них, в этой кромешной тьме, спотыкаясь, движутся колонны версальцев. На перекрестке их ждет баррикада с заряженными орудиями. Отсюда из развалин нацелены десятки митральез, сотни шаспо. Взлетает ракета. Трах! Лавина огня обрушивается со всех сторон в каменное ущелье улицы. Летят гранаты, рвется картечь. Версальцы мечутся, падают, кричат… А Домбровский? Проклятье!
Как бы перехитрить версальцев и спасти Домбровского перед началом сражения?
«А что, если вместо Домбровского поведу версальцев я? — вдруг подумал Фавье. — Наплету им, что Домбровский ранен, то да се, — он расхохотался. — Какой простой выход! Мне небеса открыли этот путь!»