Страница 24 из 47
Он не заметил, как очутился на площади перед Оперой. Афиши извещали, что сегодня даются «Гугеноты» Мейербера. До Коммуны в лучших театрах Парижа шли пошлые оперетки, теперь ставились классические оперы, звучала музыка Бетховена.
Обрадованный, он купил билет и прошел в театр. Раздался второй звонок, публика хлынула из фойе в уже переполненный зал. Казимир с любопытством разглядывал пеструю толпу обитателей Монмартра, Белью, Бельвилля — рабочих, ремесленников, пожилых женщин в старомодных, плохо сшитых платьях, федератов, студентов, офицеров Коммуны — вчерашних механиков или красильщиков. Повсюду шныряли мальчишки, собирая в гремучие кружки «в пользу вдов и сирот Коммуны». Галерка переселилась в партер. Грудзинского раздражали их грубые голоса, запах дешевого табака, щелканье орехов… Они чувствовали себя уверенней, чем он — завсегдатай оперы! На великолепном занавесе висела огромная карикатура на Тьера.
Кто-то дернул Грудзинского за рукав, и простуженный голос сказал на ухо:
— Как тебе нравится, гражданин, последняя проделка Шибздика? — Матрос с перевязанной рукой, сосед Казимира, яростно скомкал газету. — Негодяй договорился с пруссаками не пропускать в Париж продовольствия! Ладно, если у нас разыграется аппетит, мы съедим версальцев вместе с их красными штанами!
— Я пришел сюда слушать оперу, — сухо сказал Грудзинский. На его счастье в эту минуту погас свет, оркестр заиграл вступление.
Публика горячо аплодировала после каждой арии Рауля. Видно было, что его судьба искренне волновала зал. В роскошном раззолоченном театре повеяло горячим ветром парижской улицы.
«Странно, — подумал Казимир, — им должен быть враждебен или по меньшей мере чужд этот придворный мир, эта трагедия вероисповедания. Что общего между ними и фанатиком гугенотом Раулем, гибнущим за свою веру?»
Во время второго антракта зрители вдруг устремились на улицу. Фойе опустело. Казимир, заинтересованный, вышел вслед.
Толпа сгрудилась у подъезда. Мальчишка, слезая с фонаря, кричал: «Идут! Вот они!» Послышалась резвая дробь барабана, из-за деревьев бульвара показался батальон — запыленные мундиры, усталые возбужденные лица. Солдатам пожимали руки, жадно расспрашивали о новостях фронта. Из бокового подъезда вышли артисты — загримированные, в костюмах — приветствовать коммунаров. Кто-то сказал, что неплохо было бы им зайти сейчас в театр перекусить, а затем отдохнуть в мягких креслах и послушать хорошую музыку. Артисты стали горячо упрашивать командира. Он согласился, и веселая толпа повалила в театр. Мальчишки и женщины несли ружья гвардейцев. Казимир заметил смеющуюся Маргариту Валуа под руку с бурым от пороха артиллеристом и поморщился — все впечатление от оперы было разрушено.
Занавес еще долго не поднимался. В буфете кормили голодных гвардейцев, потом усадили их на лучшие места в партере.
Кресло Грудзинского оказалось занятым. Ему вдруг стало скучно и одиноко среди этих веселых, галдящих людей; разозленный, он вышел из театра, так и не дослушав оперы.
Вечером следующего дня приехал Домбровский.
Крепко расцеловав Казимира, он отцепил саблю и, расстегнув мундир, блаженно повалился на диван, своим усталым возбуждением неприятно напоминая Грудзинскому вчерашних гвардейцев. Опухшие, красные от бессонницы веки Ярослава дергались, кожа лица обветрилась, загорела. Но достаточно ему было в ответ на вопросы Грудзинского застенчиво улыбнуться такой знакомой, привычной улыбкой — и всю тревогу Казимира смыло без следа.
Домбровский прочел пришедшие на память строчки:
В кабинете было удивительно тепло и тихо. Книжные шкафы многоэтажными стеклянными громадами уходили в полутемную высь. Натруженные ноги Домбровского отдыхали на толстом пушистом ковре. В углу, страдальчески запрокинув голову, стоял его любимый мраморный бюст Адама Мицкевича работы Лагрэ. Оленьи рога, старинные карабины, развешанные над польскими национальными костюмами, фортепьяно и опять книги… И хотя Ярослав не был здесь всего месяц, на него пахнуло далеким-далеким.
В штаб Домбровского в замке Ла-Мюэт, сквозь пустые переплеты окон, свистя, залетали горячие осколки: фронт приходил совсем рядом. Проезжая по улицам, Ярослав каждый раз находил на месте прежних домов новые развалины. Артиллерийским огнем сносило целые кварталы. Каждую неделю у Домбровского сменялись ординарцы и адъютанты. На его глазах за два месяца погибли тысячи людей….
Старый слуга Грудзинского Ян вкатил чайный столик, накрытый на двоих. Ярослав даже зажмурился от удовольствия. Праздничным блестящим хороводом кружились по накрахмаленной скатерти хрустальные фужеры, вазочки, графины. Гордая пыльной древностью, темнела в середине стола бутылка вина. Когда Ян вышел, Грудзинский плотно прикрыл за ним дверь.
— Чтобы шум Европы не мешал нам, — пояснил он.
Сияя и волнуясь, он подал Домбровскому письмо.
Бережно, как зачерпнутую горсть воды, держали ладони Ярослава драгоценный листок. Домбровский беззвучно шевелил обожженными губами. Было похоже, что он не отрываясь пьет…
Казимир впился глазами в исхудалое, истаявшее от бессонницы лицо друга, следя за движением его зрачков, пытаясь угадать ход его мыслей, и его лицо тоже хмурилось, удивлялось, ликовало, преувеличивая все чувства Ярослава.
— Молодцы! — вырвалось у Домбровского.
Казимир вскочил, порывисто обнял его.
— Локоток… Локоток, — шептал он. Вся радость возвращенных надежд звучала в этой старой подпольной кличке Домбровского. Ревность, мучительные сомнения, страх одиночества остались позади. Итак, они снова вместе!
Домбровский осторожно вложил письмо в конверт, взял бутылку вина, налил рюмки, и они молча чокнулись, не сводя друг с друга блестящих глаз.
Грудзинский вытер губы, кивнул на конверт:
— Ну как, а?
— Молодцы… — еще раз мечтательно повторил Домбровский.
Довольный, как будто похвала относилась к нему самому, Грудзинский, раскурив трубку, со вкусом начал излагать маршрут их переезда. Оказывается, план у него был разработан уже во всех подробностях.
При словах об отъезде что-то захлопнулось внутри у Домбровского. Плохо слушая Казимира, он с грустью рассматривал его источенную морщинами тонкую шею, бледное рыхлое лицо и думал о том, что вот уже восемь лет пытается хранить Казимир среди этих четырех стен аромат родины, как хранят засушенный между листами книги цветок. И уют этой комнаты, уставленной пыльными, увядшими реликвиями прошлого, вызвал вдруг у Домбровского жалость. В тепличном воздухе задыхался Адам Мицкевич. Толстые стеганые, портьеры надежно защищали лживую тишину. Разве такая память нужна их родине?
Улучив паузу, он предложил отложить разговор на время ужина.
Плешивая, в венчике редких волос голова Грудзинского вынырнула из облака табачного дыма.
— Можно ждать год, два, но нельзя ждать полчаса, — непреклонно пошутил он, пожираемый нетерпением договориться до конца.
Ярослав покорно отошел от стола, поудобнее уселся в кресло. Веки его слипались, приятная боль отдыха ломила мускулы. Некоторое время он, закрыв глаза, пытался слушать Казимира, но, чувствуя засасывающую дремоту, резко встал, встряхнулся, словно выходя из воды.
Подавляя растущее раздражение, он прервал Казимира и сказал, что ехать им сейчас нельзя. Дело Коммуны значило для освобождения Польши больше любого заговора.
Он попробовал объяснить, что дает полякам Коммуна, но сразу же заметил, насколько неубедительно звучат его доводы.
Грудзинский только отмахивался, не принимая возражений Ярослава всерьез.
— Если ты так боишься, что вас осудят ваши новые друзья, то можно будет в конце концов показать им это письмо.
Домбровский, огорченный его непонятливостью, решил объясниться до конца.