Страница 39 из 42
Она поджидала Шетарди. Но французский посланник к ней не являлся и на придворных выходах явно избегал ее. Он, видно, был ею недоволен, не того он ожидал от нее. Вместо Шетарди зачастил в ее Смольный дом шведский посланник Нолькен. Он пространно рассказывал цесаревне, что Остерман и герцог Брауншвейгский хотят тесного союза с Австрией, что это неприятно Франции и та может оказать давление на Швецию и заставить ее объявить войну России. И выходило как-то так, что в этой войне, одинаково невыгодной для России и для Швеции, виноватой будет цесаревна.
– Если бы Ваше Высочество, – вкрадчиво и льстиво говорил Нолькен, – согласились пересмотреть некоторые пункты Ништадтского мира… Например, о Выборге… Сколь сие оскорбительно для Швеции потерять Выборг… Если бы вы, Ваше Высочество, согласились дать письменное о сем обязательство, шведские войска пошли бы к Петербургу, чтобы восстановить ваши права и провозгласить дочь Петра Великого императрицею всероссийской…
– Но при чем тут я, любезный посол, – со смущенной улыбкой говорила цесаревна. Дикими и нелепыми казались ей эти планы. Шведы, кого она с колыбели привыкла считать врагами России, блестящей победой над кем ее отец был обязан своей славой и величием, будут сажать ее на престол, отнятый у беспомощного младенца! Но возмущенное «нет» она почему-то затаивала в своем сердце и на повторные предложения посла улыбалась синими глазами и говорила с загадочной улыбкой:
– Господин посол, не будем о сем говорить. На российском престоле сидит племянник мой Иоанн Антонович. К его начальникам коллегий вам надлежит обращаться с вашими представлениями. Я верная раба своего императора.
Посол уезжал несолоно хлебавши, но к цесаревне сейчас же являлся ее лейб-медик Лесток. И его кто-то настраивал, и он говорил ей то же самое, только другими словами подводил ее к какому-то решению, необходимому для России, спасительному для нее. Он рассказывал цесаревне городские сплетни про правительницу Анну Леопольдовну. Ей надо было оборвать своего медика, прогнать его прочь, – она слушала его с пылающими щеками. – Ваше Высочество, какой позор для России творится ныне во дворце, на глазах у всех… Об сем пишут иностранные представители, и не щадят они России. В Бозе почившая государыня позволяла себе многое с герцогом Курляндским, так все-таки надо отдать справедливость, герцог умел себя держать. Ныне… Какая во дворце грязь, Ваше Высочество, вы себе и представить не можете. Намедни правительница пожаловала графу Линару из своих рук орден святой Анны и наградила его горячим поцелуем, и все сие было сделано раненько утром, в постели, в неприбранной спальне, хотя правительница и находится в полном здравии. Весь Петербург пересуживает сии «эхи».
– Молчите!
Но Лесток не умолкал, и она его слушала.
– Про Юлиану Менгден Ваше Высочество, наверно, изволили слышать. Она готова выйти замуж за графа Линара, хотя знает, что делается только ширмой для правительницы, да и сама едва ли не любовница Анны, а что спит с ней, так сие даже и не почитают нужным скрывать.
– Но молчите же! Какой, однако, злой у вас язык. Все это вздор. Графиня Менгден родственница Миниха, и так естественно, что ныне она самая приближенная к правительнице. Правда, у нее дурной характер. Она ревнует Анну к ее мужу и ссорит их. Но ведь и Антон не находка. И вял, и редкий дурак. Юлия красивая смуглянка, с большим темпераментом и помешана на благотворительности. Для добра она способна и на унижение.
– И на преступление, Ваше Высочество.
– Возможно, что и на преступление, но она предана Анне. Она не вмешивается в политику, и у нее доброе сердце.
– Слишком доброе, Ваше Высочество.
– Не нам сие судить.
– Ваше Высочество, их судит Россия… Весь мир имеет возможность видеть их поступки и наблюдать их жизнь. Она вынесена на улицу, и какая там грязь. Во дворце прорезали дверь в сад дома, где живет граф Линар, и к той двери поставили часового с приказом никого не пропускать, хотя бы то был сам герцог Брауншвейгский, супруг!.. В полках о сем говорят.
– «Эхи», Лесток. Петербург погряз в придворных «эхах».
– Ваше Высочество, они развели в спальнях Зимнего дворца клопов… А еще так недавно все иностранцы восхищались чистотой и говорили, что у нас не хуже Версаля.
– Молчи, Лесток.
Цесаревна ездила во дворец. Она искренне, материнской, не избытой любовью полюбила младенца-императора, и ей доставляло удовольствие тетешкаться с ребенком, кроме того, она не хотела потерять там своего влияния. В словах Лестока, увы, было много правды. На выходах и на приемах иностранных послов в большой аудиенц-зале правительница являлась из внутренних покоев в небрежно надетом, засаленном платье, с помятой прической и с сонными глазами. Она торопилась скорее пройти вдоль шеренги представляющихся, скрыться к себе и сидеть у окна с рукодельем, с графом Линаром и Юлией Менгден. Она любила одиночество втроем и боялась общества. Герцог Брауншвейгский, сопровождавший ее на выходах, не знал, что кому сказать, был нетверд в русском языке и только растерянно моргал глазами. Ему казалось, что все знают, что жена ему изменяет, и ему было стыдно на людях. Спасала положение цесаревна. Высокая, красивая, всегда в новом великолепном, из Парижа выписанном платье, прекрасно сшитом, точно сделанном для ее большой статной фигуры, – к ней фижмы шли необычайно, – в оригинальной, невычурной прическе, с цветком в волосах, которые редко пудрила, с улыбкой на лице, приветливая, обворожительная, она знала, кому что сказать и с кем говорить по-русски, с кем по-французски. Иногда какому-нибудь седому майору напольных полков она так сочно, красиво, кругло, по-солдатски, смачно скажет такое словцо, взятое из казарм, что тот станет с раскрытым ртом и не может дышать от умиления и восторга:
«Настоящая солдатская дочь!.. Искра Петра Великого…» А она перейдет к соседу, какому-нибудь дипломату, и заговорит с ним на таком тонком, изящном французском языке, что бедный майор навсегда обалдеет и повезет с собой в глухую провинцию рассказ о подлинной царь-девице.
Цесаревна отлично понимала, что она-то умеет войти в роль императрицы и заменить несчастную робкую правительницу. На приемах и на куртагах все глаза были устремлены на нее и только с нею и считались. Она ждала, когда к ней придет ее Миних. Императрицу Анну Иоанновну наконец торжественно погребли. В Петербурге стало вольнее и спокойнее, но жизнь все не утрясалась. Все казалось, что этот порядок только временный и что должна быть еще какая-то перемена.
19 декабря, в день рождения цесаревны, Великая княгиня Анна Леопольдовна подарила Елизавете Петровне дорогие браслеты из крупных жемчугов, император Иоанн Антонович из колыбели прислал ей золотую табакерку с русским орлом на крышке, управление соляными варницами получило приказание выдать новорожденной сорок тысяч рублей. Последнее было очень кстати. У цесаревны были долги. Она расплатилась с ними, съездила в Сестрорецк, заказала себе там новые охотничьи мушкеты, и, как только сошел снег, затоковали в Рапполовских лесах у Петергофа глухари и тетерева, – она с новыми ружьями, новыми охотничьими костюмами, с Разумовским, Воронцовым и Василием Ивановичем Чулковым, оставив в Смольном доме Лестока и дав поручение Рите следить за настроениями казарм, откланялась правительнице и умчалась в Петергоф, куда ее звал старый Бем.
Ее не удерживали. Цесаревна знала: ее ревновали и ее боялись. По приказу Антона Ульриха за ней следили.
Тем лучше и своевременнее было уехать из Петербурга. Бем по-немецки писал ей, сколько и где токует глухарей и какой позже по весне богатый ожидается лет вальдшнепов на тяге.
Если народ ее не хочет… – и не надо…
XV
Никакой город в мире не может быть так прекрасен, так очаровательно томен, как Петербург весной. В бесчисленных садах бурно цвела черемуха. Из-за высоких дощатых заборов сирень свешивала букеты лиловых, розовых и белых кистей, тополя и липы бульваров, березы рощ, прерывавших линии домов и садов, благоухали свежим молодым листом. Обширные луга у Зимнего дворца и Адмиралтейства были покрыты низким золотым ковром цветущих одуванчиков, Нева, освободившаяся ото льда, – уже и ладожский, последний лед прошел по ней, – благоухала водными глубинами, запахом смоляных набережных, пеньковых канатов причалов и пряным духом первых кораблей, пришедших из далеких заморских стран.