Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 42



Ранцев смотрел на герцога Бирона, и ему казалось, что выше стал ростом Бирон, что еще больше было надменности, важности, самодовольства и гордости в его лице. Ранцев думал о странной судьбе российской… Почему?.. Из-за несовершенства, что ли, закона Петра Великого?.. Но как могло быть что-нибудь несовершенное у совершеннейшего? Но как же все-таки могло выйти, что императором в России будет двухмесячный младенец и его именем в течение семнадцати лет – семнадцати лет! – за это время они с Петром Великим всю Россию перетрясли и устроили по-новому – будет распоряжаться вот этот Бирон! Что ему дело Петрово, что ему его заветы, что ему бешеный скок России вперед? Он только и сделал, что манеж построил в золоте и зеркалах – храму подобный…

Чтение продолжалось:

– «…А ежели, – читал граф Остерман, повышая голос, – Божеским соизволением оный, любезный наш внук благоверный Великий князь Иоанн прежде возраста своего и не оставя по себе законнорожденных наследников преставится, то в таком случае определяем и назначаем в наследники первого по нем принца, брата его от нашей любезнейшей племянницы, ее высочества благоверной государыни принцессы Анны и от светлейшего принца Антона Ульриха, герцога Брауншвейг-Люнебургского рождаемого…»

«Да вот оно куда пошло, – все думал Ранцев. – Во все время несовершеннолетия и этих принцев, которых еще и в походе-то нет, править будет все тот же государь Эрнст Иоанн!.. А если и те, будущие и еще не зачатые, наследники преставятся, то кто же укажет государя России?..»

– «…Тогда должен он, регент, – читал дальше Остерман, – для предостережения постоянного благополучия Российской империи, заблаговременно с кабинет-министрами и сенатом и генерал-фельдмаршалами и прочим генералитетом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора избрать и утвердить…»

«Значит, вместо Богом помазанного царя – сукцессор, избираемый тем же регентом… А где же наша петровская солдатская дочь?.. Почему о ней нигде нет ни слова?.. Ах, вот оно… Тут все говорится о законнорожденных наследниках… А она… Избранный Бироном сукцессор станет выше ее – дочери Петра Великого!.. Господи, да что же это такое?»

Когда Остерман окончил чтение и в недоумевающей толпе пошел гул сдержанных голосов, Ранцев отыскал знакомого сенатора и спросил его:

– Кто оное-то письмо составлял и писал?

– Бестужев-Рюмин.

– Бесстыжев он, а не Бестужев!.. Точно ли подпись под ним нашей матушки царицы?

– Скажете тоже, Сергей Петрович, сами, чай, знаете, что за такие слова бывает… Остерман и сам герцог Бирон ту подпись подтвердили, ну и довольно с вас.

– Еще бы не подтвердить, – проворчал Ранцев.

На них шикнули. Негромкий и неуверенный голос – покойница лежала почти рядом, через две комнаты, – провозгласил:

– Да здравствует Его Высочество, регент Российской империи, герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский! Виват!

– Виват!.. Виват! – крикнуло несколько голосов.

Герцог надменным кивком головы ответил на приветствие и удалился во внутренние дворцовые покои. Собравшиеся начали расходиться.

В прихожей один из знакомых генералов толкнул Ранцева под локоть и негромко сказал:

– Слыхал?.. Его Высочество!.. Когда он стал Его Высочеством?.. Всегда был – светлостью.

– За сим дело не станет, – мрачно сказал Ранцев, – император указ даст, а сенат объявит во всенародное известие.

– Императору-то всего два месяца, – вздохнул генерал.

– Тем легче ему будет сие сделать, – сказал Ранцев и пошел за генералом к своей полковой колымаге.



VI

В тот же день цесаревна во всех подробностях знала о письме-завещании Анны Иоанновны. Она только спросила, когда это письмо было подписано, но никто этого точно не знал. К вечеру письмо было уже «печатано при сенате».

Удивилась она такому завещанию, оскорбилась, возмутилась? Никто того не знал. В полном придворном трауре, в черной «робе» с плерезами, отделанной белой тафтой, чрезвычайно шедшей к ее стройной моложавой фигуре, очаровательная в свои тридцать лет, она, молчаливо и усердно молясь, отбывала панихиды и заупокойные службы. Тело императрицы перевезли в Летний Биронов дворец и выставили для поклонения народу. Цесаревна, устав от долгих служб, отбыла с Алексеем Григорьевичем Разумовским в свое имение на мызу Гостилицы. Там в полной тишине, в лесной глуши она хотела забыться в любовных утехах со своим «другом неизменным» от охватившей ее тогда, самой ей непонятной тоски. В ее распоряжении была императорская петергофская охота. Герцогиня Анна Леопольдовна не охотилась, герцогам Антону Ульриху и Бирону в эти горячие дни было не до охоты. Борзые, гончие, меделянские, датские, легавые, таксели, бассеты, биклесы, хорты – более полутораста собак Петергофской охотничьей слободы были в полном распоряжении цесаревны. Обер-егерь Бем устраивал для нее «парфорс-яхты», делал охоты между полотен, она ходила с ружьем на тетеревов, глухарей и куропаток. В лесу, у Мартышкина кабака, ей устраивали полевой «фрыштык» и обед. Сюда высылали охотничьи линейки, и после хорошего обеда она и приглашенные охотники, уже в ночи, часто под осенним холодным дождем, лесной дорогой, по размытым пескам и глине ехали в Гостилицы. Тихо тарахтели колеса, повозки поднимались к имению. В темноте тускло светились огни в окнах уютного дома. Там ожидали цесаревну ее музыка и одна-две французские певицы. Она сидела вдвоем за столом с Разумовским и слушала, как на двенадцатиструнной бандуре играл Алексей Григорьевич. В эти вечерние интимные часы он был без парика. Черные волосы лезли на лоб, глаза сосредоточенно смотрели куда-то вдаль, Разумовский сидел на низком табурете и длинными пальцами правой руки перебирал струны. На втором его пальце был надет наперсток с кисточкой, он захватывал им сильные струны, и они пели тогда, вторя его ослабевшему пропитому голосу.

За окнами стояла черная октябрьская глухая ночь. Кругом залегли холмы, леса, и точно стеной каменной были отгорожены двое влюбленных от всего света.

– Алеша, – тихо скажет цесаревна, – а Алеша, скажи, родной… Почему Господь не дает нам с тобой деток?..

Алеша не отвечает. Сильнее загудят в его руках струны, пройдет перебор, и сладко и нежно о чем-то без слов запоет в искусных руках бандура.

– Алеша?.. А Алеша?.. Сие от того, что ты пьешь много.

Бандура продолжает в ночной тиши свою песню. Сосредоточенно смотрит вдаль Алексей Григорьевич. Наконец тихо, сквозь говор струн отвечает:

– Наш род, Лиза, дюжа плодовитой… А пил мой батько гораздо поболее моего.

В темной ночи все поет и поет бандура о чем-то неизвестном и милом, и слушает ее песни, развалясь на диване в мужском охотничьем платье, цесаревна. Бандуру ли она слушает? Не слушает ли она, что тихо говорит ей ее смятенное, растревоженное воспоминаниями сердце. Загорелись синие глаза, потемнели, желтыми искорками отразили огни канделябров и потухли. В голове неясная мысль: «Может быть, это я своим беспутством прошлым виновата… Господи, прости меня, грешную… На проезжей дороге, – народ сказывает, – и трава не растет…»

– Так ведь были бы те дети, Лиза, – обрывая игру, говорит Разумовский, – незаконные.

– Что ж с того? Нам-то не все одно? То наши были бы дети!..

Разумовский играет долго, полчаса, час и вдруг, точно продумав за время игры нечто сложное и серьезное, говорит, поднимая голову и в упор глядя в глаза цесаревны:

– А тебе, Лиза, не досадно все сие?

Цесаревна настораживается и отводит глаза в сторону.

– О чем ты, Алеша?

– О несправедливости… О жестокой судьбе твоей!.. О несправедливом решении Ее Величества!

– Справедливость, Алеша, только у Господа Бога. Людям не дано быти справедливыми, – совсем тихо говорит цесаревна.

– Так ведь, Лиза, через то самое государство Российское в низость приходит. Народ русский страдает от немцев.

Цесаревна встает с дивана. Она ходит взад и вперед по комнате, она сильно взволнована. Постоит у глухой стены и идет снова к окну.