Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 128 из 134



— Неужто так и не пришел со всеми? — с притворным изумлением спросила Фрося (она имела в виду выход шахтеров с рудника).

— Придет он, как же! — со злобой сказала Маруся. — Очень ему нужны эти партизаны!

— Дивлюсь я прямо на тебя! — самодовольно улыбаясь, сказала Фрося. — Ну, я б ни за что, ну, ни одной минутки с таким не жила, право слово!

— А куда я денусь с четверыми?

— И у меня трое, слава богу!

— Да еще его старики надо мной права его блюдут. Нету мне выходу!.. — Маруся в сердцах взяла кружку и подставила Фросе, чтобы та налила.

Они выпили все трое.

— Коли б дети перемерли, я б еще узнала жизнь, — с затуманенными глазами говорила Маруся. — Я уж сколько просила у бога, да больше не берет.

— Уж что вы? Неужто уж не жалко? — одними жужжащими звуками спросил Сережа, сделав страдальческое, как ему казалось, выражение лица.

— Конечно, жалко. А себя разве не жалко?

— Бо-знать что такое! — отцовскими словами сказал совершенно пьяный Сережа.

— Вы еще, Сереженька черноглазенький, жизни не видали, а я другой раз лежу и все думаю, думаю, как я своего-то убью. И так все думаю, как я его топором зарублю или пьяным спою — да камень на шею, да в Сучан его…

— Ну, как вы можете даже говорить такое, — сказал Сережа.

— Да что ж, Сереженька, каждому человеку хочется хоть маленькой радости в жизни. Иной раз подумаешь: а пропади оно все пропадом! У нас на постое финн один стоит, с залива, партизан, собою такой видный, — я уж к нему сколько раз подваливалась и так и эдак! Ну, да что с него возьмешь, не русский человек, все только "Йе? Йе?.." — И она, привстав и сделав тупое лицо, изобразила финна и то, как он будто говорил ей. — Ничего человек не понимает, — сказала она и, махнув рукой, засмеялась. — Простите, что помешала… И удачливая ж ты, Фроська, какого молоденького подцепила, да чистенького, да красивенького! Спасибо за угощение. А вам, Сереженька, послаще выспаться, дело молодое…

Фрося проводила ее во двор и что-то в сердцах выговаривала там, а Маруся оправдывалась.

— Перебила она нам с тобой… — сказала Фрося, войдя в горенку.

— Бедная женщина, — сказал Сережа.

— Бедная, — серьезно согласилась Фрося. — И все мы, женщины, бедные. Нас жалеть надо… — Она опустилась к нему на колени своим тяжелым телом и стала быстрыми мелкими поцелуями покрывать все его лицо. — Жалостливый ты мой, ласковенький ты мой, черноглазенький ты мой, такой мой ясный… — бесконечно повторяла она.

— Я люблю тебя, — сказал Сережа с выступившими на глаза слезами.

Она быстро вскочила на лавку и погасила свет.

Сережа проснулся неведомо где, от какого-то глухого рокота — не то грома, не то обвала, гул от которого прошел под землей. Фрося села рядом с Сережей, с голыми, белыми плечами, и испуганно схватилась за его руку, как слабая за сильного. И в это время раздался второй гулкий удар где-то совсем, казалось, близко, хатенка задрожала, и окна отозвались тихим жалобным звенением.

Эти странные, потрясающие гулы, страшная боль в голове и сквозь боль внезапное пронзительное ощущение счастья, голые, белые плечи Фроси и ощущение стыда и чуть брезжущий в окнах рассвет пасмурного утра — все это слилось для Сережи в одно неизгладимое на всю жизнь впечатление.

Но сейчас оно было мгновенно разрушено тем, что кто-то мелкими и твердыми толчками отворил дверь и в горенку, ступая кривыми замурзанными ножонками в один бок, точно его нес ветер, вошел крепкий, с черными, как сливы, глазами и белыми волосиками годовалый мальчик, — вошел, увидел маму, незнакомого дядю и издал вопросительный звук:



— У… у… у?..

— Куда ты, родимец! — В сенях зашаркали босые ступни, и приблудная бабка все-таки вошла в горенку.

XXII

Петр и Яков Бутов в тот момент, когда Сеня и Сережа зашли к ним, спорили о том, взрывать ли стоившие многие миллионы денег новые американские подъемники.

Их было три, подъемника, по числу перевалов. Те, что были близ рудника и близ Кангауза, взялись взорвать сами рабочие, и там все уже было налажено. А подъемник возле станции Сицы должны были взорвать партизаны, дав этим взрывом, слышным в оба конца, сигнал и руднику и Кангаузу.

Бутову, работавшему на руднике со дня его основания и любившему его больше родной матери, было жаль подъемников. И Петр, чтобы не сорвалось дело, послал вместе с Бутовым вконец измученного Сеню.

С того момента, как Бутов и Сеня уехали с группой подрывников, что бы Петр ни делал, мысль его все время возвращалась к одному: "А как там?"

К ночи народ схлынул, а Петр, зная, что не уснет, пока не услышит взрывов, не уходил из ревкома, писал письма во все концы и все не мог заглушить чувства тревоги.

Ночь стояла темная, в распахнутое окно слышен был тихий шелест чуть моросящего дождя, да дневальный ходил то по крыльцу, то возле крыльца, изредка побрякивая ложем бердана.

"Ты мне брось заливать, будто все это нужно тебе на "оруженье горняков!" — писал Петр Бредюку. — Знаю, сколько винтовок ты вывез из Шкотова, знаю, сколько пошло к тебе горняков. Приеду, найду, буду судить страшным судом…" — яростно писал он.

Но вот и письма были написаны, шел уже третий час ночи, а все не слышно было взрывов, и Петр не мог заставить себя уйти из ревкома.

Усталость многих дней разлилась по телу, Петр все сидел и ждал, потом положил голову на руки и задремал.

Что-то забавное представлялось ему… Да, Алеша спал теперь на складных козлах, а из-под подушки выглядывали теплые шерстяные носки, и Алеша спал, положив на них руку… "Вот, черт! Ближе к сердцу! Нет того, чтобы носить!.." И вдруг что-то тихо защемило на сердце у Петра…

"Ах, как нехорошо, — говорила она, склонив голову и глядя на него своим теплым звериным взглядом. — Вы сами знаете, что поступили нехорошо, нечестно, но я люблю вас, и мы могли бы быть так счастливы!.."

Он вздрогнул и открыл глаза: ему показалось, что он услышал звук взрыва, но все было тихо вокруг, дождь тихо шелестел в темном окне, и шагал дневальный, и в душе Петра было все то же щемящее, нежное чувство. "Но разве это уже поздно? — подумал он. — Черт! Как долго нет этого взрыва! Ну, Бутов, спущу я с тебя шкуру! А если они погибли?.."

Он встал и зашагал по комнате.

Чуть посветлело за окном, крыши и деревья едва проступали в волнах чего-то серого, медленно несущегося во тьме, видно стало, как моросит дождь.

Петр запихнул все бумаги в полевую сумку, надел в рукава толстый горняцкий брезентовый плащ, поднял башлык и вышел из ревкома, пожелав дневальному поменять свое дневальство на крынку горячего молока.

Он пошел ближним путем, задами. Скользя в сапогах и держась за разного строения заборы, выходящие к протоке, он добрался до сада Костенецких и пролез в дыру, проделанную Агеичем на подобные надобности. Рассвет только забрезжил, и выступили мокрые купы яблонь с белыми ножками.

Едва Петр свернул в аллейку, ведшую к дому, как сбоку от себя услышал шепот и тихий горловой смех, пробившийся, как родничок из-под снега. Петр узнал этот смех, и в этом состоянии тревоги и душевной размягченности смех этот проник ему в самое сердце. Он повернул голову и увидел на скамье две слившиеся фигуры, накрытые длинной шинелью. Послышался звук поцелуя, женский возглас, смысла которого Петр не разобрал, и из-под шинели выскользнула Лена с непокрытой головой, в белом, накинутом на плечи пуховом платке.

Она узнала Петра, и они встретились глазами. И в то же мгновение раскатистый гул прошел под землей, и звук его отдался от горного отрога и пролетел над садом. В глазах Петра появилось такое выражение, точно он освободился от непосильной тяжести, а в глазах Лены удивленное, прислушивающееся выражение.