Страница 2 из 3
…Наш разговор у камина продолжался два часа сорок минут. Я понял, что нужно играть на понижение, — только на понижение: в этом была историческая, социальная, даже геологическая правда. «Сама земля играет на понижение, — говорил Сайдер с кислым лицом, — там землетрясение, и там землетрясение, там засуха, там ураган… Вы послушайте, — даже климат играет на понижение: когда нужно холодно, то — тепло, а когда нужно тепло, то — холодно»…
Утром на следующий день я внес все мои деньги в банкирскую контору, мы с Сайдером пошли смотреть на Джипи Моргана. У гранитного подъезда банка стояло человек пятьдесят биржевых воротил. Они молчали мрачно, или брезгливо, или коротко лаяли сквозь зубы. У всех выдавались вперед каменные подбородки, Сайдер тоже выпятил подбородок, стал еще кислее. Ровно в одиннадцать из-за угла вынырнул чудовищный автомобиль. В нем сидел щуплый человек с кривоватым носом, с узким, сонным лицом, в котелке, надвинутом на глаза… Это был Джипи Морган.
Все пятьдесят биржевых воротил стали пронзительно глядеть на сигару Джипи Моргана, — в каком углу рта сигара у Джипи (если в левом — Джипи играет на понижение, если в правом — Джипи играет на повышение). Сигара была в левом углу. Сайдер шепнул мне: «В левом, чтоб мне так жить!..» Автомобиль стал. Джипи распахнул дверцу и перекатил сигару в правый угол. Биржевые воротилы зарычали, сбитые с толку. Все же они тесно сдвинулись к автомобилю и низко сняли шляпы. Джипи приложил палец к котелку, прорычал что-то через сигару и прошел в гранитный подъезд.
По совету Сайдера я продал на июнь «Нефтяные Южно-Техасские», которых у меня не было, конечно. Я был в восторженной уверенности, что к июню в южном Техасе будет либо землетрясение, либо сгорят все нефтяные прииски, и я положу в карман разницу. В июне в Техасе было благополучнее, чем когда-либо, и разницу положил в карман Сайдер. Тогда я сыграл на «бесе» на австралийском хлопке, и опять разницу положил в карман Сайдер. Восемнадцатого июля, в два часа и семь минут пополудни, я в кровь разбил ему кислую рожу у подъезда гостиницы, из которой уходил навсегда, оставив в номере чемоданы.
Теперь и в голову не приходило, например, — махнуть с Бруклинского моста в воду. У меня начал расти каменный подбородок. Я еще свирепо верил в право моей личности на сто миллионов долларов.
Полтора месяца я чистил башмаки на улицах, продавал газеты, стоял в полосатом фраке у входа в кино и золотой тростью показывал на огненную вывеску, и так далее… Скучно рассказывать. Я ждал удачи, писал письма, бегал по адресам… Наконец повезло. Я чистил чьи-то башмаки, поднял голову, и владелец башмаков оказался старым знакомцем: он держал контору и ввязывался торговать с Москвой.
В этот день я прыгнул с тротуара на двадцать восьмой этаж небоскреба в контору — в две комнаты — «Экспорт — импорт, Гарри и Воробей, Компани». Я сел за дубовую конторку, раскрыл книгу входящих и исходящих, и абсолютно свободная личность моя уложилась в двадцати семи долларах в неделю. Все мое остальное оказалось вне котировки — непригодным для «Экспорт — компани».
Шесть дней в неделе были таковы. В половине восьмого утра я судорожно схватываю трещащий будильник и не больше минуты сижу с вытаращенными глазами. Одевание, бритье, чашка шоколада — десять минут. Лифт вниз, сто двадцать два шага до подземной дороги, лифт под землю, семь станций под землей, два лифта наверх, на улицу, сто четыре шага через улицу и площадь, затем лифт-экспресс до тридцатого этажа, затем два марша пешком вниз по лестнице, — на все это — семнадцать минут. Ровно в восемь я сажусь за конторку, сморкаюсь.
До часу дня я пишу, режу ножницами, вклеиваю. Мой хозяин. Воробей (Гарри вообще никакого нет), читает вылезающую из телеграфного аппарата ленту. Экспорта, импорта у нас, конечно, тоже никакого нет (если не считать ящика с гуттаперчевыми манишками и воротниками для русских крестьян). Воробей, поставив одну ногу на стул, стоит у телеграфного аппарата и крутит пуговицы на жилете. Я отвечаю на письма. Вся остальная деятельность конторы для меня — тайна.
В час я срываюсь с конторского стула и — в лифт, вниз — через улицу, в ресторан. Воробью всегда кажется, что — отвернись он, и непременно пропустит какую-то счастливую котировку каких-то бумаг, — он остается в конторе у аппарата, ест сандвичи, тащит ленту.
В ресторане — длинном изразцовом коридоре — я; проходя, схватываю контрольную карточку и поднос. Бегу к прилавку, — на нем дымятся несколько сот блюд на тарелках. Указываю на ближайшие. Повар швыряет их мне на поднос. Юркая барышня ловко пропечатывает карточку. Бегу с блюдами к свободному столику. Лакей стремительно ставит предо мной графин с ледяной водой, хлеб и шевырюшки масла. Ем. Пихаю в живот рыбу, говядину, соуса, пудинги.
Вдоль изразцовой стены пятьсот конторских служащих, рабочих, шоферов и так далее делают то же, что и я. На всю еду — пятнадцать минут. Вскакиваю. Плачу по карточке. Ровно в два я — за конторкой. Воробей продолжает читать колонки цифр на телеграфной ленте. Весь жилет у него обсыпан крошками, на губах — запекшийся сигарный сок.
Так до шести идет максимальное напряжение трудового дня, не потеряно ни секунды. Воробью удается обычно рвануть с ленты несколько цифр и по телефону продать их, либо купить, — получить разницу: пятьдесят, сто долларов. День кончен.
В шесть я захлопываю книги, надеваю пиджак, рычу Воробью: «Добрый вечер» — и еду домой. В голове трещат, грохочут колеса. Во рту сухо. Под кожей дрожат все жилочки.
В половине седьмого я беру горячую ванну, бреюсь, надеваю шелковую рубашку (я не хам), смокинг и выхожу на улицу наслаждаться жизнью.
Я абсолютно свободен. Обедаю — медленнее, чем днем. Выкуриваю сигару. Обдумываю, куда мне деться. Понемногу я начинаю понимать, что меня, несмотря на шелковую рубашку и смокинг, никто сегодня вечером не ждет, никуда не звали, ни одному человеку из этих десяти миллионов я не нужен. Иду в синематограф.
На экране кино суета еще больше, чем в жизни, но зато беззвучно, — это хорошо. В антракте ем мороженое. Курю. Затем — иду домой по улицам, полным таких же, как я, личностей в смокингах. Толкаюсь, глохну от гама и треска, задыхаюсь от человеческих испарений и бензиновой вони, слепну от огненных реклам, пылающих на крышах и облаках.