Страница 20 из 23
— Никакого движения, товарищ комбат.
Глаза привыкали к полутьме. В углу, подпирая верхние бревна согнутой спиной, стоял Галлиулин.
— Что за народ? — спросил я. — Зачем сюда набились?
Бозжанов объяснил, что, ожидая рывка немцев, он решил перебросить на командный пункт роты один пулемет, сделать его подвижным, чтобы парировать неожиданности.
— Правильно! — сказал я.
— Это, товарищ комбат, мой резерв, — произнес Бозжанов, показывая на пулеметчиков и на черное тело пулемета с заправленной лентой.
Пулемет был установлен в амбразуре.
У пулемета стоял невысокий Блоха. Мурин припал к бревнам лобового наката, всматриваясь сквозь прорезь в даль.
Я подошел туда же. Неровности берега и противотанковый отвес кое-где закрывали реку, но та сторона была ясно видна. Без артиллерийского бинокля я не мог различить посеченных, расщепленных деревьев там, где только что стояли боевые порядки немцев, куда только что падали наши снаряды. Можно было заметить лишь несколько упавших на снег елок, они служили теперь ориентирами. Оттуда вот-вот, оправившись от удара нашей артиллерии, должны показаться немцы. Пусть покажутся! Кухаренко лежит на колокольне, пушки наведены на эту полосу, туда смотрят пулеметы, туда нацелены винтовки.
Тихо-тихо… Пустынно…
Прогремел резкий одиночный выстрел немецкой пушки. Я невольно напряг зрение, готовясь увидеть выбегающие зеленоватые фигурки. Но в то же мгновенье словно сотни молотов забахали по листовому железу. Немцы опять молотили по нашему переднему краю; по церкви, где они обнаружили корректировщика; по орудиям, которые открыли себя.
— Ну, сейчас, значит, не полезет, — произнес Блоха.
Это поняли все. Вбирая в себя вой и грохот, я ликовал: значит, первая атака отбита не начавшись, отбита ударом артиллерии. Немцы не решились ринуться вперед с исходной позиции, накрытой нашими снарядами.
Но день еще не кончен. Я взглянул на часы: было пять минут пятого, пошел восьмой час бомбардировки.
Скоро станет темнеть.
Позвонив в штаб батальона, я приказал: орудиям и корректировщику оставаться на местах; направить к церкви еще одного корректировщика-артиллериста с запасными средствами связи, чтобы продолжать наблюдение с колокольни даже в случае прямого попадания, даже на развалинах; красноармейцам и начсоставу хозяйственного взвода вместе с санитарами быстро перенести из церкви всех раненых по оврагу в лес.
— По вашему приказанию, пришел Краев, — сообщил Рахимов. — Направить его к вам?
— Нет. Пусть ждет. Скоро буду в штабе.
Перед тем как вернуться в штаб, я решил побывать у бойцов в окопах. Вышел в траншею, огляделся. За речкой, в окне меж облаков, показался краешек солнца, уже желтоватого, низкого. Кучки лучей падали косо, запыленный снег не искрился, тени были неотчетливы и длинны. Через час свечереет.
По плотности немецкого огня я понял: атака будет.
Будет сегодня. Где-то тут, неподалеку. Он не кончится так, одною пальбой, этот последний час боевого дня.
Словно вымещая злобу, немцы всеми калибрами хлестали по переднему краю. Часть снарядов, сверля с шелестом воздух, пролетала туда, где на закрытых позициях, в блиндажах, стояли наши орудия. Другие падали вблизи. Средь поля черные взбросы появлялись реже, чем днем. Они придвинулись к береговому гребню, где в скатах были врезаны незаметные окопы. Судя по перемещению огня, противник распознал нашу скрытую оборонительную линию.
Может быть, не стоит идти туда? Едва задав этот вопрос, я понял, что боюсь. Казалось, тысяча когтей вцепилась в полы шинели; казалось, тысяча пудов держит меня в траншее. А, так? Я рванулся из когтей, оторвался от тысячи пудов — и бегом, бегом к окопам.
Летя верхом через поле и потом на колокольне, в те накаленные минуты, я не замечал снарядов, а тут…
Попробуйте, пробегите когда-нибудь сорок-шестьдесят шагов под сосредоточенным огнем, когда с одного бока вас шибанет горячим воздухом, вы на ходу отшатнетесь и вдруг снова шарахнетесь, когда с другой стороны трахнет белое пламя. Попробуйте — потом вам, может быть, удастся это описать. Мне же разрешите сказать кратко: через десять шагов у меня была мокрая спина.
Но в окоп я вошел как командир:
— Здравствуй, боец!
— Здравствуйте, товарищ комбат!
Это был окоп для одного бойца — так называемая одиночная стрелковая ячейка.
До сих пор помню лицо бойца, помню фамилию. Запишите: Сударушкин, русский солдат, крестьянин, колхозник из-под Алма-Аты. Он был бледноват и серьезен, шапка с красноармейской звездой немного съехала набок. Почти восемь часов он слушает удары, от которых содрогается и отваливается со стенок земля. Весь день, глядя сквозь амбразуру на реку и на тот берег, он сидит и стоит здесь один, наедине с собой. Не я, командир батальона, а он, рядовой боец Сударушкин, встретит пулями немцев, когда они с черными, вороненой стали автоматами побегут на него. Ему, рядовому бойцу, сегодня решать, пройдут или не пройдут здесь немцы.
Я взглянул в амбразуру. Обзор был широк; открытая полоса на том берегу, застланная чистым снегом, была отчетливо видна. Что сказать бойцу? Тут все ясно: покажутся, надо целиться и убивать. Если мы не убьем их, они убьют нас. В амбразуре, выходя наружу штыком, лежала готовая к стрельбе винтовка. При сотрясениях на нее падали мерзлые крошки; некоторые прилипли к смазке.
Я строго спросил:
— Сударушкин, почему грязная винтовка?
— Виноват! Сейчас, товарищ комбат, протру. Сейчас будет в аккурате.
Он с готовностью полез в карман за нехитрым солдатским припасом. Я видел — ему было приятно, что и в эту минуту я подтягиваю его, как подтягивал всегда; у него прибавилось силы, душа стала спокойнее под твердой рукой командира. Снимая ветошью пыль с затвора, он посматривал на меня, будто прося: «Еще подкрути, найди еще непорядок, побудь!»
Эх, Сударушкин! Знать бы тебе, как хотелось побыть, как хотелось не выскакивать туда, где черт знает что сыплется с неба! Опять вцепились когти, опять пуды были привязаны к шинели. Я сам искал непорядка, чтобы, приструнивая, не уходить еще минуту. Но все у тебя, Сударушкин, было «в аккурате», даже патроны лежали не на земляном полу, а в развязанном вещевом мешке. Я посмотрел кругом, посмотрел вверх. О, если б вы могли описать, до чего были приятны неободранные, с грубо обрубленными сучьями, елочные стволы над головой! Сударушкин взглянул туда же, и мы оба улыбнулись, оба вспомнили, как я расшвыривал хлипкие накаты, как заставлял волочить тяжеленные бревна, прикрикивая на ворчавших.
Сударушкин спросил:
— Как, товарищ комбат, полезут они нынче?
Я сам бы, Сударушкин, у кого-нибудь это же спросил! Но твердо ответил:
— Да. Сегодня испробуем на них винтовки.
С бойцом нечего играть в прятки; с ним не надо вздыхать: «Может быть, как-нибудь пронесет…» Он на войне; он должен знать, что пришел туда, где убивают; пришел, чтобы убить врага.
— Поправь шапку, — сказал я. — Смотри зорче… Сегодня поналожим их у этой речки!
И, опять выдравшись из вцепившихся когтей, я вышел из окопа. Но заметьте: теперь это далось легче, на мне висело уже не тысяча, а всего пятьсот пудов. А через десять минут, когда я выбегал к последнему, в котором побывал, окопу, меня не держал ни один грамм.
И заметьте еще одно: командиру батальона совершенно не к чему под артиллерийским обстрелом бегать по окопам. Для него это ненужная, никчемная игра со смертью. Но в первом бою, думалось мне, комбат может себе это позволить.
Должен рассказать один мимолетный эпизод, который поразил меня, когда я пробегал по окопам. Лечу и вдруг вижу: кто-то выскочил из-под земли и несется навстречу. Что такое? Что за дурак бегает под таким огнем по переднему краю?
Ба, Толстунов!.. О нем, кажется, я еще не упоминал.
Как-то, незадолго до боев, он явился ко мне и отрекомендовался: «Полковой инструктор пропаганды. Поработаю в вашем батальоне». Признаться, тогда мне подумалось: «Ладно, иди занимайся, чем положено».