Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 48



И поймал себя па том, что отталкивает, не дает мозгу принять сигнал, пробивающийся откуда-то из подкорки.

Перестал отталкивать – и будто неоновыми буквами в ночи тот сигнал вспыхнул перед глазами: «В условиях интенсивного обледенения допускается только кратковременный полет в пределах не более 10 – 15 минут». А потом не ропщи на бога, тебя предупредили честно.

Бесполезным членом экипажа стал и радист Захар Кислов.

Когда жесткую антенну поломало, он пытался работать на подфюзеляжной – опускал вниз через специальное отверстие проволоку с грузиком. Но едва успевал он отбить позывные, как грузик обрывало, один, второй, третий… А если бы даже не обрывало? Непреодолимые помехи в эфире и сплошной треск в наушниках делали двустороннюю связь невозможной.

По старой привычке Захар обложил грубыми словами антенну, эфир, Средний и Егора Савича, но никакого облегчения не почувствовал.

Вонзил злой взгляд в спину командира корабля: куда попер? Еще час назад мог бы запросто возвратиться на Диксон, так тебя и растак! Захар не хотел вспоминать, как сам радовался, узнав, что командир решил не возвращаться на опостылевший Диксон, что весело передал в эфир: «Берем курс на Средний». Радист – человек подчиненный, решения за него принимают другие, но эти другие обязаны – слышите? – обязаны обеспечить его безопасность.

Кислов вспомнил, как глянул командир, когда узнал, что связи больше нет, и глубокая обида невинно оскорбленного человека взяла его за горло. Подай им все на тарелочке! А кто виноват, что больше нет? Тот, кто завел машину в это чертово болото! Ты завел, ты и расхлебывай!

Екнуло сердце: самолет, трясясь, провалился в воздушную яму… А расхлебывать-то, между прочим, придется вместе, вспомнил Захар и ощутил знакомый холодок вдоль хребта, отвратительный холодок с мурашками по всему телу, который появлялся всегда, когда самолету грозила вынужденная. Услышал через распахнувшуюся дверь кабины смех пассажиров, изобретательно и длинно выругался по их адресу и тоскливо посмотрел на немую радиостанцию.

Грузиков больше не было, он прицепил к проволоке молоток и опустил эту жалкую выпускную антенну вниз: чем черт не шутит, когда бог спит? Тут в наушниках что-то слабо пискнуло, и, встрепенувшись, Кислов застучал на ключе: «Я 04213 вышли из строя правый мотор радиокомпас высотомер лед крыльях шестьдесят миллиметров дайте привод прием».

Средний не отвечал.

Хуже всего было Диме Кулебякину.

Почему – знал только он сам. Валька-повариха, чтоб ее… всегда была баба как баба, на часок приглашала – и будь здоров, а вчера в полночь хотел уйти, чтоб выспаться, – дверь заперла и ключ в форточку выбросила, до утра не отпускала. Конечно, очень бы захотел уйти – ушел бы…

И впервые в жизни бортмеханик Кулебякин изменил своему Ли-2: с прохладцей, без любви подготовил машину к полету, не прогнал как следует моторы. А на вопрос командира корабля кивнул: все, мол, в порядке.

Карбюратор левого мотора – простил, правого – жестоко наказал: обледенели сетка, дроссельная заслонка и диффузор.

Подвел, обманул Матвеича – единственного человека, которого Кулебякин по-настоящему любил и уважал!

Гнали из авиации – Матвеич поручился, отбил; на пятнадцать суток за мордобой сажали – Матвеич приходил в милицию, униженно просил, уводил за руку. Верил! Верил, что Дима Кулебякин, для которого не так уж много в жизни святого, не подведет, что самолет для него свят, что разгульная натура бортмеханика смирится при виде старого, ворчливого Ли-2.

И смирялась. Ни одну подругу свою так не баловал Кулебякин, не было в полярной авиации бортмеханика, более преданного своей машине, готового по первому ее требованию выполнить любой ее каприз. Разве что цветами не украшал.

И теперь за то, что самолет отбивается от циклона одной рукой, был в ответе он, Кулебякин. И если не отобьется – виноват будет только он, и больше никто. И, конечно, Матвеич об этом догадывается – по несвойственной ему, Диме, угодливости, по его суетливости и безмерной готовности выполнить – бегом! – любое указание.

Он лучше других знал материальную часть и с минуты на минуту ждал, что и левый мотор вот-вот даст перебои из-за непосильной нагрузки – за двоих держать в воздухе отяжелевшую машину. Знал и не мог прогнать от себя страх перед лицом почти что неизбежной вынужденной посадки. Не потому, что боялся за свою жизнь – никакого подобного чувства он но мог себе позволить.

В свои двадцать девять лет Кулебякин еще никого не любил, если не называть любовью бурные и кратковременные радости, получаемые от легко идущих навстречу женщин. Но если бы ему так и сказали – никого, он бы искренне удивился, потому что больше всего на свете любил Матвеича и его самолет.

И Кулебякин страдал.

Страдал и Белухин. Как всякий профессиональный полярник, он много летал в высоких широтах и понимал, что предвещают тряска, толчки и нарастающий лед на крыльях. Ему не надо было находиться в пилотской кабине, чтобы знать, какая участь ожидает самолет, если он не сумеет пробить эту нежно-молочную, смертельно опасную облачность.

Белухин смотрел на усталое, расплывшееся лицо жены и вспоминал, что эта женщина, с которой он прожил тридцать два лучших года своей жизни, в молодости была хороша собой и он ее очень любил. Ему захотелось прижать ее к себе и приласкать напоследок, но она давно отвыкла от телячьих нежностей и вряд ли правильно поняла бы этот порыв. Скорее всего оттолкнула бы и проворчала: «Уж не провинился ли, старый черт?»

– Трясет как в лихорадке, – сказал Игорь Чистяков. – Не самое приятное ощущение.

– За приятными надо было лететь в Ялту, паря, – отозвался Белухин.

– Мы с Зоей этим летом были в Ялте, – похвастался Гриша. – Дикарями.



– Между прочим, на крыльях лед, – прильнув к иллюминатору, поведал Зозуля.

– Арктика… – напомнил Белухин. – Потому и лед, а не эти, как их… настурции.

– «Мне миленок подарил аленький цветочек…», – пропела Лиза. – Игорь, а ты какие цветы любишь? Чистяков оторвался от иллюминатора.

– В самом деле, лед. И много!

– Арктика, – важно сказал Гриша. – Кухня погоды!

– Ты какие, говорю, цветы любишь? – переспросила Лиза.

– Ну, гвоздики, – наугад, чтобы отделаться, сказал Чистяков.

– Как Оскар Уайльд, – будто про себя пробормотала Невская.

– Один из моих любимейших писателей, – оживился Чистяков. – Обожаю его пьесы и «Дориана Грея».

– Слишком изыскан, – сказала Невская. – Развлекает, но не волнует.

– К тому же не входит в школьную программу, – Чистяков фыркнул. – А Чехов входит.

– Напрасно иронизируете, Игорь, – отозвалась Невская. – В одной его «Скучной истории» больше ума и сердца, чем в собраниях сочинений иных писателей. Самолет так тряхнуло, что не все удержались на своих местах.

– Ого! – воскликнул Зозуля, потирая плечо. – Пляски святого Витта.

Солдатов, который чуть не свалился со скамьи, поднял голову, протер глаза.

– Бетономешалка чертова! Все летим?.. Брюхо подвело.

– Потерпи, Слава, минут через сорок, говорят, будем на Среднем, – утешила Лиза.

– По расчету, – поправил Гриша. – Так всегда говорят летчики и моряки.

– Все знает! – восхитился Солдатов. – Отличник?

– Троечник, – сердито сказала Невская. – Математикой занимается из-под палки.

– Это другое дело, – удовлетворенно сказал Солдатов. – А я думал, отличник.

– Что там у вас происходит? – пытливо глядя на вошедшего бортмеханика, спросил Чистяков.

– Самолет простудился, чихает! – весело ответил Кулебякин, нагибаясь к иллюминатору.

– Миллиметров шестьдесят-семьдесят, – тихо сказал Белухин и громче: – Чего высматриваешь? В молоке все равно ничего не видать.

– Свидание назначил, – отшутился Кулебякин, – а она запаздывает.

– И правильно делает, – подхватила Лиза, – вашего брата нужно выдержать, больше ценить будете. Кулебякин подмигнул Лизе и пошел в кабину.