Страница 14 из 37
Немцы разгоняли селянские съезды, — делегаты тайно собирались в лесах. В Голосеевском лесу делегаты второго разогнанного съезда читали слова Сталина об отечественной войне, — вынесли решение — до конца бороться с гетманом и оккупантами. В немецкие казармы — в пехотные части, в батареи, в кавалерию — проникали большевистские агитаторы, организовывали тайные солдатские комитеты, внедряли литературу — «Киевский коммунист» и «Воззвание съезда повстанцев к немецким солдатам».
Полевые суды работали день и ночь. Вешали, расстреливали круглые сутки. Старые царские тюрьмы наполнялись доотказа.
Ничто не помогало!
И враг в отчаянии, в испуге, в недоумении начинал теряться.
Уже в августе австро-венгерский министр иностранных дел Бурьян пишет послу в Киеве Форгачу шифрованную строго секретную телеграмму:
«Общее положение может создать необходимость вывода из Украины стоящих там в настоящее время австро-венгерских и германских войск. Этот вопрос рассматривается сейчас верховным командованием Австро-Венгрии и Германии, но пока еще находится в стадии предварительного обсуждения».
Министр осторожно сообщает эти печальные новости послу и спрашивает, как он к этому относится.
Но жизнь вскоре ответила сама за себя.
XI
От станции Конотоп, через Бахмач, Круты, Нежин и от Харькова, Чернигова, Полтавы, Кременчуга широким радиусом по направлению к Киеву шли один за другим длинные товарные поезда, красной лентой извиваясь на ровном рельсовом пути.
Справа и слева расстилались широкие черниговские, харьковские, полтавские степи, разбегались во все стороны давно заброшенные, осиротевшие поля, густо поросшие тырсой и ковылем. Издали темнели небольшие полосы орешника, выделялись группы нивесть откуда занесенных дубов, кленов, ясеней, и за ними снова без края убегали в синюю даль серые невспаханные поля, одинокие несжатые полосы или небольшие, точно подстриженные площади с редкими копнами свежескошенной ржи.
Тихо и безлюдно было на полях, будто ветром снесло все ближние села; казалось, люди оставили насиженные места и ушли в далекие края, уведя с собою и детей, и скот, и птицу.
Тихо было на полях.
Только вдоль стальных путей на огромном расстоянии друг от друга мерно шагали, настороженно вглядываясь в даль, немецкие солдаты и гайдамаки.
Протащится, прогромыхает тяжко нагруженный товарный состав, е площадок поглядят на поля усталые часовые, и снова пути застынут в тишине.
В сумерки, когда багрово-золотое солнце скроется где-то далеко за широким сказочным Днепром, в степи становится еще тише, еще безлюдней, будто здесь никто никогда и не бывал, будто ничто живое сюда не заходило.
Откуда-то наплывает едва уловимый мягкий ветерок и разносит терпковато-нежный аромат свежескошенного сена и пряный запах нагретой за день травы.
Прогудит за поворотом паровоз, проползет длинный, звенящий железом, хлябающий, стучащий товарный состав, и снова ровная, нежная музыка ночных полей льется неустанно над землей.
Из-за брошенной обгоревшей будки к путям медленно, ползком, пробиралась небольшая тоненькая фигурка. На минуту она застывала и, прислушавшись, снова ползла. У самых путей тень слилась с темнотой, как будто врылась в землю или исчезла, испарилась. Но вскоре она зашевелилась, приподнялась и, точно поискав что-то на шпалах, стала упрямо над чем-то возиться.
Издали на путях тускло вспыхнул крохотный огонек и стал медленно приближаться. Маленький человечек юркой змейкой сполз с рельс и сразу исчез в темноте поля. Огонек, то спускаясь до самых шпал, то снова поднимаясь, медленно проплыл вдоль путей до самого поворота и повернул назад. Двигаясь так же медленно и неровно, он дошел до моста и там сразу погас.
Темная фигурка снова вернулась к старому месту и неторопливо, равномерно задвигалась на одной точке. Казалось, худенький мальчик изо всех сил гребет. Сидя и вытянув книзу руки, он размеренно сгибался, словно упрямо боролся с течением неспокойной реки. Только тугой скрип ржавой стали и глухие металлические звуки говорили о чем-то другом.
Сергунька, обливаясь потом, с трудом нащупывая в темноте рельсовые стыки, напрягая все свои силы, отвинчивал огромным французским ключом ржавую, плотно пригнанную неподвижную гайку. Он сплевывал на руки, надевал на ключ свою рваную шапку, но гайка, точно припаянная к рельсе, нисколько не поддавалась. Сергунька, отдохнув с минуту, взялся за ключ с новой силой и, резко дернув, вдруг опрокинулся на спину. Гайка, неожиданно сдвинувшись, легко пошла. Сняв ее, он взялся за другие, и снова — то не находил гайки, то ключ не налезал, то соскальзывал, и все они одинаково упрямо не поддавались, отнимая последние силы. Покончив с одним стыком, Сергунька направился к другому и лишь тут заметил, что рельса связана не только одна с другой, но прикреплена костылями к шпалам.
Он сплюнул и быстро пошел в поле.
Недалеко от путей, у перекрестка двух тропинок, Сергунька тихо свистнул. В густом бурьяне кто-то ответил. Он вошел в высокую траву, как в лес, и устало подсел к троим.
— Ну, що?
— Та ну вас к бису!
— А що?
— Що, що... Надо гвоздики вытягнуть!.. Вот що!..
— Яки гвоздики?
— А таки, каждый длиннющий, як штык.
Первый дядька начинал сердиться:
— Говорили тебе — не ходи один! «Ни, я сам, я сам»... Вот и сделал сам!..
— Коли б ни ции загогулины...
— «Загогулины»...
Второй дядька хриплым топотом долбил:
— Не будем снимать... Як я говорил, так и сделаем... Приготовим шпалы.... А ще лучше — рельсу... Там коло путей их много...
— Верно, я бачив коло будочки.
— Мовчи, знаемо без тебе... Як Гаврило за лесом загудит — мы шпалы поперек!... И все... Ты, габелок, сбегай назад, скажи Остапу, щоб к первым петухам тут за лесочком поховались... А як паровоз брякнет об рельсу, хай той дорогой враз подъезжают к пути...
— Зараз...
Сергунька умчался.
В полночь, когда издалека со всех сторон стало доноситься приглушенное расстоянием пение петухов, как по сигналу, из-за поворота, где темнеет крохотный лесок, послышался сначала далекий, глухой шум приближающегося поезда, потом уже где-то близко простуженно и жалостливо, словно в предчувствии беды, загудел паровоз.
Три большие фигуры, похожие на черные тени, быстро скользнули с путей, исчезнув в темноте.
Паровоз, тускло блестя круглыми пятнами неярких желтых фонарей, точно вглядываясь в темноту большими подслеповатыми глазами, тяжело пыхтел. Содрогаясь, гремя железом, стуча колесами огромного состава, он быстро приближался.
Уже мелькнул у моста зеленый огонек. Уже осталось до него саженей двести-триста. Фонари становились больше, круглее, ярче. Шум, пыхтение, лязг, нарастали все громче и громче. И вдруг ночную темноту осветило на миг яркое пламя. В черное небо, гремя как в грозу, улетела горящая огненная туча, рассыпаясь мириадами крупных искр. Удар, точно падение многих тысяч пудов железа, скрежет колес на путях, треск ломающихся вагонов, задушенный стон упавшего на бок издыхающего паровоза — все в короткий миг оглушило тишину безмятежной ночной степи. И вслед за этим в наступившую мертвую тишь ворвались воющие человеческие голоса, чьи-то заглушенные, будто из-под земли, жалобные стоны, обрывистые крики.
Опрокинутый паровоз, торчком стоящие, налезшие друг на друга вагоны, упавшие на откос открытые площадки казались гигантским, длинным, только что убитым в бою животным, испускающим в смертной судороге последние вздохи.
На поло кто-то напряженно, надрывисто кричал:
— Давай, давай, давай!..
— Даешь!..
У моста послышались тревожные выстрелы.
Но уже из-за леса неслись на тачанках, на телегах, на арбах, верхом сотни орущих людей. С криком, свистом, песнями они рассыпались вдоль узкой дорожки, стремительно, приближаясь к убитому змей-горынычу.
Зажглись факелы, загорелись толстые пучки соломы, вспыхнули вдоль путей яркие бурьянные костры.