Страница 41 из 51
Там располагался пресловутый теннисный корт, вполне, однако, безобидный; его дальний конец примыкал к крутой, поросшей травой насыпи. Вдоль насыпи выстроились в ряд липы. Когда-то их стригли, но потом оставили расти как бог на душу положит. Толстые сучья переплетались на высоте четырнадцати или пятнадцати футов, образуя аркаду, а над ней, там, где природе была дана полная воля, деревья простирали во все стороны пышные, благоухающие ветви. Далее карабкался по склону небольшой фруктовый сад, а за ним холм вздымался круче. На его дерновых боках пламенели заросли колючих кустов, того самого корнуолльского кустарника, который цветет круглый год и сияет, как солнышко, с января по самый декабрь.
Мы успели до обеда обойти эти не очень обширные, но великолепные владения и немного поговорить с экономкой, спокойной и толковой на вид женщиной, в манерах которой чувствовалась легкая отчужденность, свойственная ее землякам, когда они имеют дело с иностранцами, каковыми корнуолльцы почитают англичан. Миссис Криддл, как выяснилось впоследствии, за обедом, не только казалась, но и на самом деле была хорошей хозяйкой. Наступил вечер, очень теплый и безветренный, и после обеда мы вынесли для себя стулья на террасу перед домом.
— В жизни нам еще так не везло, — заметил Филип. — И почему я до сих пор ни от кого не слышал слова «Полвизи»?
— Потому что никто его не знает, к счастью, — ответил я.
— Ну, так я — полвизиец. По крайней мере в душе. А в остальном миссис… миссис Криддл дала мне ясно почувствовать, что до полвизийца мне далеко.
Филип по профессии — врач, специалист по загадочным нервным болезням, поэтому в области человеческих чувств его диагнозы сверхъестественно точны, и мне, уж не знаю почему, захотелось узнать поподробнее, что он имеет в виду. Ощущал я то же, что и он, но проанализировать это ощущение не мог.
— Опиши-ка симптомы, — попросил я.
— Проще простого. Когда миссис Криддл вошла, выразила надежду, что нам здесь понравится, и сказала, что сделает все от нее зависящее, это были только слова. То есть слова-то были верные. Но за ними ничего не стояло. Впрочем, ерунда, не о чем и задумываться.
— А ты, значит, задумался, — вставил я.
— Попытался, и ничего не понял. Возникает впечатление, будто она знает что-то такое, о чем я и понятия не имею; мы и вообразить себе такого не можем — а она знает. Мне подобные люди попадаются постоянно, они не так уж редки. Речь не о том, что им ведомы какие-то потусторонние тайны. Просто они держатся отчужденно, и трудно догадаться, о чем они думают, — так же трудно, как понять, о чем думает собака или кошка. Если бы спросить о ее мыслях на наш счет, то выяснилось бы, что и мы для нее точно такая же загадка, но, как и пристало разумной женщине, она, скорее всего, не испытывает к нам ни малейшего интереса. Она здесь для того, чтобы печь и варить, а мы — чтобы есть испеченное и по достоинству оценивать сваренное.
Мы исчерпали эту тему и замолкли. Сумерки сгущались, близилась ночь. За спиной у нас была приоткрытая дверь, и на террасе лежала полоса света от лампы, которая горела в холле. Сновавшая вокруг мошкара, в темноте невидимая, попав в поток света, внезапно возникала как бы ниоткуда, а вылетев из него, снова исчезала. Они то появлялись, эти существа, живущие своей особой жизнью, то пропадали бесследно. Если бы человечество путем долгого опыта не установило, что материальный объект, дабы стать видимым, должен быть соответствующим образом освещен, каким же необъяснимым казалось бы это зрелище, думалось мне.
Мысли Филипа, должно быть, текли точно по тому же руслу, потому что его слова оказались продолжением моих раздумий.
— Взгляни на эту мошку, — сказал он. — Один взгляд — и она исчезнет, как призрак, и точно так же, как призрак, она появилась. Видимой ее делает свет. А есть ведь и другие разновидности света — внутренний психический свет, подобным же образом делающий видимыми те существа, которые населяют мрак нашего неведения.
Когда Филип произносил это, мне послышался телефонный звонок. Звук был очень слабый, и я бы не поручился, что мне не показалось. Один звонок, не более, короткий и отрывистый, после чего снова наступила тишина.
— В доме есть телефон? — спросил я. — Я что-то не заметил.
— Да, около задней двери, что ведет в сад, — ответил Филип. — Тебе нужно позвонить?
— Нет, мне просто показалось, что звонит телефон. Ты не слышал?
Он помотал головой, потом улыбнулся.
— Ага, вот оно, — произнес он.
На сей раз слышалось, без сомнения, позвякивание стекла, похожее на звон колокольчика. Это из столовой вышла горничная с сифоном и графином на подносе. Мой разум с готовностью принял это весьма правдоподобное объяснение. Но где-то в глубинах души, вне области сознания, затаилось маленькое упрямое сомненьице. Оно говорило, что услышанный мной звук — та же мошка, возникшая из темноты и в темноту канувшая…
Вскоре я отправился спать. Моя комната была расположена в задней части дома. Окно смотрело на теннисный корт. Взошла луна и ярко осветила лужайку. Под липами полосой лежала глубокая тень. Где-то на склоне холма разбойничала сова. Раздавалось ее негромкое уханье. Потом она пролетела над лужайкой, мелькнув светлым пятном. Не представляю себе другого звука, до такой степени напоминающего о деревне, как крик совы; не представляю себе и более многозначительного звука. Но на этот раз он, по всей видимости, не означал ничего, и вскоре я заснул, потому что был измучен долгой поездкой и жарой, а глубокое спокойствие окружающей обстановки располагало к отдыху. Но несколько раз за ночь я пробуждался — не совсем, а ровно настолько, чтобы в полусне осознать, где нахожусь, — и каждый раз понимал, что разбудил меня какой-то негромкий звук, и пытался расслышать, не звонит ли телефон. Но звонок не повторялся, и я снова засыпал, чтобы вновь встрепенуться, и сквозь дремоту ждать этого звука, и не дождаться.
Рассвет прогнал эти фантазии, но, хотя, судя по всему, проспал я немало часов, потому что просыпался ненадолго и не полностью, я все же чувствовал некоторую вялость, как будто, пока тело отдыхало, какая-то часть моего существа всю ночь бодрствовала и оставалась настороже. Это была слишком причудливая мысль, чтобы за нее цепляться, и разумеется, за день я забыл о ней начисто.
Едва успев позавтракать, мы отправились к морю, немного побродили по усыпанному галькой берегу и наткнулись на песчаную бухточку. Ее окаймляли два длинных скалистых мыса. Более подходящего места для купания не смог бы вообразить даже самый привередливый ценитель и знаток пляжей: и горячий песок, чтобы на нем нежиться, и скалы, чтобы с них нырять, и прозрачный океан, и безоблачное небо — в общем, совершенство, не ведающее границ.
Мы проторчали там все утро, купались и загорали, после полудня спрятались в тень деревьев, а позже гуляли по фруктовому саду и поросшему кустарником склону холма. Возвращались мы через кладбище, заглянули в церковь, а когда вышли оттуда, Филип указал на надгробие, которое своим свежим видом резко выделялось на фоне потемневших, заросших мхом соседей. На нем не было ни благочестивой эпитафии, ни библейских изречений — только даты рождения и смерти Джорджа Херна; со времени последнего события прошло почти два года — без одной недели. На соседних надгробиях повторялась та же фамилия, и самые старые из них простояли уже две сотни лет, а то и больше.
— Это здешние коренные жители, — заметил я. Мы зашагали дальше и наконец уперлись в длинную кирпичную стену своих собственных владений. Ворота были открыты наружу, как и накануне, когда мы приехали, и из них бодрым шагом выходил незнакомец средних лет, одетый как лицо духовного звания. Судя по всему, это был местный викарий.
Он очень учтиво представился.
— Я слышал, что в дом миссис Херн прибыли жильцы, — проговорил он, — и осмелился зайти и оставить визитную карточку.
Мы, со своей стороны, исполнили полагающийся ритуал знакомства и, отвечая на его вопрос, выразили свое удовлетворение как жильем, так и окрестностями.