Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 14

Плодовитейший литератор, автор острых политических очерков, творец многотомных романов с продолжением, любимец коммерческих издательств, Александр Валентинович Амфитеатров мог себе позволить жить со своей немаленькой семьёй в просторной квартире кооперативного дома для богатых. Не прошло полугода, как он вернулся из-за границы, ибо до этого более десяти лет проживал в Италии, в прекрасных уголках Лигурийского побережья: в Кави ди Лаванья, в Феццано, в Леванто. Мировая война, русский патриотизм и политические расчёты сподвигли его вернуться под сень крыльев российского орла; на счастье или на беду – об этом он узнает через год-другой. С имперским орлом, однако, он успел поссориться сразу же по приезде и за публикацию фельетона-криптограммы с зашифрованными, но всем понятными выпадами против правительства был выслан из столицы в отдалённые места Сибири.

Александр Амфитеатров, из очерка «Империя большевиков»:

«В самый канун Февральской революции 1917 года последний царский премьер-министр, пресловутый Протопопов, отправил меня в Ачинск за газетную полемику против его безумной внутренней и бесчестно германофильской внешней политики. Слишком поздно: я успел доехать лишь до Ярославля и там вступить в борьбу с губернатором, отбарахтываясь от дальнейшего следования, как грянувшая революция уже возвратила меня в Петроград».

Об отречении императора стало известно в Ярославле 3 марта; выехать оттуда вчерашнему ссыльному стало возможно не раньше 4–5 марта, когда распространено было сообщение о политической амнистии и губернаторы заменены комиссарами Временного правительства. Итак, Амфитеатров вернулся в Петроград на несколько дней позже Грина, вероятно, числа шестого. Стрельба на улицах улеглась, и кровь на мостовых высохла; это была первая кровь великого кровавого потопа, но об этом ещё никто не догадывался.

Как и все слетавшиеся в Петроград изгнанники, как и все обитатели Петрограда вообще, Амфитеатров был захвачен революционно-деятельной лихорадкой. Он мотался по редакциям, беседовал, выступал, спорил, писал… Он был нарасхват, он возвращался домой поздно, и только крепкая, потомственно поповская его природа давала возможность выдерживать эту гонку. Не молод уже: пятьдесят шестой год.

Когда Александр Валентинович вернулся домой после неслучившейся встречи с Грином, его домочадцы уже почивали. Пройдя мимо спальни, он прислушался к тихому похрапыванию жены и с бесшумностью, удивительной при его грузной комплекции, на цыпочках проследовал в кабинет. Там он снял пиджак, аккуратно повесил его на спинку стула, сел в покойное кожаное кресло у курительного столика, достал из коробки папиросу, закурил. Все вышеперечисленные действия свидетельствуют о намерении отдохнуть после трудного и беспокойного дня.

Внезапно Амфитеатров встал, положил папиросу в латунную пепельницу, украшенную фигуркой сидящей лопоухой собачки, прошёлся по кабинету с думой на лице. Его обеспокоило пустяковое воспоминание. Сегодня, ближе к вечеру, проезжая на извозчике по Загородному проспекту, он увидел в толпе, вытекающей из широких врат Царскосельского вокзала, человека в военной форме, кажется, унтер-офицера (издали знаков различия не разглядеть, а шинель как у старшего унтера). Унтеров в Петрограде было пруд пруди, десятки тысяч – гарнизонные, отпускные, командированные, выздоравливающие, – и все они были друг на друга неуловимо похожи: молодцеватые, глазастые, скуластые, с усами наизготовку и в фуражках набекрень. А этот – совершенно иной, и всё в нём иное. Военная форма шла ему, но сидела как-то необычно, как доспехи на рыцаре. Особенное благородство черт, неуместное в революционной столице, выделяло его рослую фигуру из пёстрой военно-гражданской толпы. Не холёно-бесцветное благообразие имперской аристократии, а какое-то иное благородство, возвышенное и в то же время грубоватое. Кто он? Явно не из солдат, и вообще человек не военный: выражение лица совершенно гражданское. Лицо, да, лицо – эти крупные, правильные аполлонические черты… Лицо, безусловно, знакомое.

Вот бывает же: увидишь знакомую физиономию в толпе и потом несколько дней мучаешься, не можешь вспомнить, кто это такой и откуда ты его знаешь.

Александр Валентинович походил по кабинету, погладил бороду, снова закурил и снова положил папиросу в пепельницу. Облик, увиденный в толпе, не давал покоя. Но выудить из глубин памяти связанные с ним воспоминания никак не удавалось. Только что-то очень смутное: хмурое небо, паровозные свистки, топот солдатских сапог… И почему-то – хищная птица, раскинувшая крылья в небе…

Амфитеатров собрался идти спать. Открыл книжный шкаф, чтобы убрать оставленные утром на письменном столе книги. Откуда-то сверху вдруг выпорхнул газетный листок: «Русское слово» за прошлый год. Перед глазами промелькнул заголовок крупным шрифтом: «Коршун», и стихотворные строки: «Чертя за кругом плавный круг…» Тут же в памяти всплыло и другое: «Петроградское небо мутилось дождём, на войну уходил эшелон…»



Александр Блок! Ну конечно, его лицо видел Амфитеатров в вокзальной толпе. Они никогда до этого не встречались, но фотографии Блока попадались Амфитеатрову у знакомых и, кажется, где-то в печати.

Неужели Блок? Или кто-то, несказанно похожий на него, похожий не только внешне, но и внутренне?

Но ведь Блок в армии, полгода как на фронте. Неужто он тоже приехал сюда, в эпицентр мирового землетрясения, дышать воздухом революции?

IV

Да, это действительно был Блок – репортёрский глаз Амфитеатрова профессионально зорко выхватил его образ из толпы. Вскоре после отречения государя Блок, как и многие другие полуштатские военные, получил отпуск. Отбыв позавчера поздним вечером из воинской части, дислоцированной близ местечка Парохонск в Пинских болотах, через Лунинец, Мозырь, Могилёв, Витебск, Невель, Дно прибыл на Царскосельский вокзал Петрограда.

Выйдя из вагона под сень чугунных кружев нового Царскосельского вокзала, Александр Блок постоял минуту, с интересом огляделся вокруг, застегнул верхнюю пуговицу двубортной шинели, подхватил небольшой свой чемоданчик и двинулся к выходу. Оказавшись на площади перед вокзалом, он вновь остановился.

Открывшееся перед ним поразило его. Это был тот же город, в котором он прожил все тридцать шесть лет своей жизни, и это был совершенно другой город. В той же плоти другая душа. Следа не осталось от прежней петербургской чопорности, холодной стройности. Всё крутилось, вертелось, двигалось, говорило, кричало, звенело в десять, в сто раз беспокойнее, чем раньше. Всё как будто сдвинулось со своих мест и перемешалось. Сразу же бросилось в глаза множество солдатских шинелей и вообще обилие всякой публики, о существовании которой раньше можно было не знать, живя в Петербурге годы. Те людские слои, которые в пространстве прежнего Петербурга перетекали не смешиваясь, как масло и вода, теперь представали взору во взбудораженном муравейном единстве. Особенно это было заметно, если глядеть по низу и по верху толпы. Сбитые башмаки и рваные галоши трепались по непривычно грязной мостовой вперемешку со щегольскими ботинками и белоснежными гамашами; изящные дамские сапожки испуганно шарахались от стоптанных смазных сапог. Над ними кружили фуражки с кокардами и без, мятые картузы, приличные котелки, бобровые шапки, мохнатые треухи, солдатские папахи, модные шляпки с лентами и перьями, чёрные или клетчатые шерстяные платки. Люди, находившиеся между этим верхом и этим низом, разговаривали громче, чем прежде; их жесты и мимика были оживлённее, походка развинченнее; в глазах нередко (ох, нередко!) вспыхивал тёмный беспокойных блеск.

Впитывая в сознание сие никогда им не виданное зрелище, Блок направился к остановке трамвая. Он ехал – по Загородному, по Первой Роте, по Вознесенскому, по Садовой до Покровской площади – и всматривался, и вслушивался в то, что кипело вокруг него. Увиденное и услышанное рождало в душе нечто странное – смесь радости и страха, полёта и бездны. И какую-то даже растерянность. Как будто вдруг забыл – кто я, как меня зовут.