Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 31



– Ну, да, понятно: от "Белого квадрата" до "Квадрата черного", – пытался защититься Александр.

– Да! Именно так! Потому что между "Черным квадратом" и "Белым" – гигантское творческое пространство! А сам "Белый квадрат" – это бесконечность миров, перед которыми каждый раз оказывается художник, – истинный художник! – смею заметить, – и поэтому-то "Белого квадрата" никогда не будет, а «Черный» есть конечная цель всякого искусства.

– Не искусства, а искусственности, – вспомнил Александр определение Ивана Поликарповича так называемого «искусства» малевичей.

– Аргумент дилетанта! – взрывался Марк. – Профанация! Логика червя!

У Марка была поразительная способность в любом словосочетании, – даже самом, казалось бы, случайном, – находить высший смысл и подчинять его железной логике. Эта его способность приводила Александра к полному отупению и неспособности сопротивляться. Либо к яростной вспышке гнева, когда все нипочем – ни слова, ни аргументы.

– Ты сам говорил, – продолжал Александр, – что художник должен отдаваться своему ощущению. У меня вот такое ощущение…

– Я говорил? Ты все перепутал! Я никогда этого не говорил и сказать не мог! Художник должен отдаваться высшей идее, а отдавшись ей, вслушиваться в себя и переносить на холст свои ощущения. Вот что я говорил тебе и могу повторить в тысячный раз. Ты предал идею, вследствие чего тобой стали руководить ложные ощущения.

– Я предал? – вскинулся Александр. – Это я-то? Идею? Какую идею? Идею коммунизма и мировой революции? Да я за эту идею!.. – Александр даже задохнулся от возмущения и гнева. – Пока ты тут руками размахивал, я с шашкой в руках… Что ты понимаешь в ощущениях, если ты сам ни разу не катал тачку, не держал в руках винтовку. И вообще…

– Что – вообще? Договаривай! Скажи, что я – жид пархатый, что жиды захватили власть, что они… Ну, чего же ты молчишь, товарищ Возницин?

– Я этого совсем не имел в виду, – с досадой отмахнулся Александр. – Я имел в виду совсем другое: что говорить легко, а делать… Не умею я выразить, но вот тут, – Александр тронул рукой свою грудь, – что-то не так. А начал писать тачечника – и сразу почувствовал, что это-то и есть мое. Я этим тачечником заболел. Еще там, на Беломорстрое… Помнишь, мы стояли на плотине, а один из них упал? И какое у него было лицо, какие глаза! Помнишь?

– Какое это имеет значение: упал – не упал…

– Как какое? То есть я не знаю, какое, но… Но это же народ, понимаешь, народ? Наш народ, русский…

– Там не только русские…

– Ну да, конечно, но я не об этом, то есть и об этом тоже…

Александр замолчал, рассматривая перепачканные краской пальцы, боясь опять забраться в такие словесные дебри, из которых не выберешься, зато Марк всегда найдет, чем его попрекнуть. К тому же Александр некстати вспомнил рассуждения Ивана Поликарповича о том, что у евреев нет под ногами народной, национальной почвы, а есть затаенная мечта о Великом Израиле, что, утверждаясь на чужой почве, они, вольно или невольно, стараются перепахать ее по-своему, хоть отчасти воплотить свою мечту, однако, опасаясь, что это разгадают и поймут, кидаются из одной крайности в другую, что, везде и всюду, с пеною у рта твердя об интернационализме, сами остаются яростными еврейскими националистами и человеконенавистниками. Не все, конечно, но как определить, кто из них кто?

Иван Поликарпович говорил также, что еврей может, разумеется, стать гением, но не искусства, а мистификации, виртуозности, но не чувства, и никогда – выражения сущности своего времени, потому что сущность – это народ, нация, их вековые традиции и устремления, столкновение прошлого с настоящим и зарождающимся будущим, а устремления евреев постоянны, не зависят от места и времени, да, к тому же, покрыты мраком тщательно оберегаемой тайны, следовательно, и таланты их тратятся не на искусство, а на его подмену. Как тот же "Черный квадрат".

Александр пробовал возражать, но возражения его были беспомощны, да и возражал он не своими словами, а, опять же, Марковыми.

– Учиться тебе надо, Саша, – говаривал Иван Поликарпович, – много читать, думать над жизнью, рассуждать с самим собой, сопоставлять разные точки зрения, только тогда ты обретешь собственную истину, ибо у каждого художника истина своя, и тогда не будешь никому заглядывать в рот. – Вздыхал и добавлял убежденно: – Одного умения рисовать мало. Да-с.

Марк глянул на Александра, нахохлившегося в углу дивана, глянул изучающе, произнес тихо и, как показалось Александру, со слезой в голосе:



– Жаль, очень жаль. А я считал тебя своим другом.

Оделся и ушел.

Разрыв для Александра был мучителен. Он чувствовал себя одиноким и заброшенным. Он тоже считал себя другом Марка, но не мог понять, почему дружба действительна лишь тогда, когда он безоговорочно и слепо следует за Марком, думает его словами, говорит его словами и защищает Марковы слова перед другими. А что же тогда он сам, Александр Возницин?

Глава 20

Через некоторое время после размолвки с Марком слег Иван Поликарпович, и Александру стало не до своего одиночества: он ухаживал за старым художником, отоваривал в магазине-распределителе его и свои карточки, готовил на керосинке, кормил, бегал по врачам, пока не нашел Ивану Поликарповичу сиделку, пожилую женщину, страстную поклонницу живописи, из бывших, как потом выяснилось, аристократок.

Женщину звали Варвара Ферапонтовна, она нигде постоянно не работала, перебиваясь то переводами, то печатаньем на машинке, то сопровождая экскурсии по музеям и окрестностям Ленинграда, то, вот как теперь, ухаживая за больными художниками или литераторами, объясняя свое непостоянство неспособностью подолгу заниматься одним и тем же делом.

Варваре Ферапонтовне перевалило за пятьдесят, была она, однако, еще хороша собой, суха, подвижна, несколько, правда, многословна, но не навязчива, и пока был жив Иван Поликарпович, опекала заодно и Александра.

Варвара Ферапонтовна часто садилась сбоку от работающего Александра со своим вязанием и говорила, говорила, с какой-то удивительной легкостью бросаясь именами знаменитых российских и западных художников, поэтов и писателей, и речь ее, струящаяся ровно, как нить из клубка, не мешала Александру, отвлекала его от ненужных мыслей, воспоминаний, ассоциаций. Руки и глаза, и то, что смотрело его глазами на полотно, – вот все, что творило его тачечника. Под чистый русский говор Варвары Ферапонтовны писалось легко и радостно, и не думалось о том, что наступит миг, когда он закончит свою работу и надо будет показывать ее другим.

Однажды вот так же они сидели, журчал говорок Варвары Ферапонтовны, позванивали спицы, в голландке шипели и постреливали сырые дрова. За окном октябрь бушевал холодными ветрами, срывая с деревьев последние листья. Стояла та петербургская пора, когда люди сидят дома у затопленных печек и каминов, ведут неспешные беседы и радуются, что имеют над головой надежную крышу.

Неожиданно, в такую-то пору, пришел Марк с двумя другими художниками. Они увидели Варвару Ферапонтовну, смешались почему-то и стали торопливо уклалывать в принесенные с собой корзины вещи Марка, потом выносить полотна и кое-какие скульптуры.

Варвара Ферапонтовна при их появлении нахохлилась, поджала губы и не проронила ни слова. И Марк с товарищами тоже все делали молча.

Лишь когда все было вынесено, Марк отозвал в сторонку Александра.

– Я устроился в другом месте… Да. Так что вот так… А ты, я смотрю, совсем… – и он кивнул в сторону Варвары Ферапонтовны.

– Что значит – совсем?

– Ты, что, не знаешь, что это за дамочка?

– Она здесь сиделкой у Ивана Поликарповича.

– Неважно, кем она здесь, важно, что она бывшая княжна. Ничего не скажешь, хороша идиллия: член партии, бывший красный кавалерист и бывшая белая княжна. Союз бывших…

– Не вижу никакой связи, – пробормотал Александр, как всегда спасовавший перед Марком и его железной логикой.