Страница 21 из 31
Глава 18
Александр Возницин стоял возле большого венецианского окна и смотрел на пустынный двор, поливаемый холодным дождем. На художнике черная вельветовая куртка и черные же штаны, заляпанные краской, длинные русые волосы перехвачены ремешком, он отпустил бородку и усы, но они имели вид растрепанный и жалкий, будто хозяин, дав отрасти волосам, забыл об их существовании. Недавно еще румяное лицо Александра осунулось и посерело от недостатка свежего воздуха, и сам он весь как-то съежился, ссутулился, пригнулся к земле, так что незабвенный комиссар Путало вряд ли узнал бы в нем лихого кавалериста, способного на всем скаку надвое развалить шашкой глиняное чучело.
В мастерской, некогда принадлежавшей художнику Новикову, умершему осенью прошлого, 1932, года, топились обе голландки, и было тепло, но Александру казалось, что он стоит не в теплой комнате, а на кладбище, среди могил и крестов, среди голых деревьев, стоит под дождем, перед ним разрытая могила, в ней лежит еще живой Иван Поликарпович, но не в гробу, а в луже жидкой грязи; мутные потоки сбегают в яму, падают комочки глины, мелкие камешки, сосновые иглы, вода все больше и больше покрывает тело Ивана Поликарповича, подбирается к его лицу, Иван Поликарпович смотрит на Александра, и во взгляде старого художника мольба…
О чем, о чем эта мольба? Что хотел сказать ему Иван Поликарпович перед смертью? Почему он, Александр, был так преступно невнимателен к старому человеку, так нелюбопытен к его мыслям? Почему, наконец, его постоянно преследует это видение? Уж не знак ли это свыше? Может, здесь заложен сюжет какой-то, еще не вполне понятной ему картины?.. Да нет же: ведь он живет совсем в другое время, в котором мистике и всякой подобной чепухе нет и не может быть места, это в нем говорят остатки бабушкиных сказок и песен, впитанные в детстве.
Александр потер лицо обеими руками, покачнулся, медленно повернулся и, нетвердо ступая, пошел к дивану, на подлокотнике которого стояла початая бутылка водки и тарелка с обглоданной горбушкой хлеба, надкусанным соленым огурцом и куском вареного мяса. Он налил в стакан водки, поднес стакан к лицу, сморщился от омерзения, зажмурил глаза, широко раскрыл рот, задержал дыхание и вылил в него водку, – прямо в горло, почти не глотая. Не глядя поставив стакан на подлокотник, нашарил огурец и принялся его грызть, откинувшись на спинку дивана.
Иногда Александр приоткрывал глаза и обводил невидящим взором мастерскую, более просторную, чем полгода или год назад, будто опустевшую. Все холсты, некогда в беспорядке стоявшие там и тут, теперь составлены к одной стене, скульптуры из бетона и всякой дряни, которыми увлекался Марк Либерман, либо вывезены Марком, либо выброшены; только на стенах все еще красуются разные рожи и непонятные астрологические символы и кабалистические знаки – тоже в основном творчество Марка и его друзей.
Прямо перед Александром укреплена на станке картина, почти законченная, а может, и законченная – сам он о ней ничего определенного пока сказать не может. С полотна в упор смотрит на него изможденный человек лет тридцати, почти его ровесник, смотрит широко раскрытыми глазами, в которых застыли тоска и мука. Лицо человека искажено огромным физическим напряжением: рот перекошен, ноздри, жадно втягивающие воздух, расширились и побелели, скулы вспухли желваками, на лбу и на шее вздулись фиолетовые жилы, грязное лицо сверху вниз изборождено мокрыми полосами сбегающего пота, мутная капелька свисает с курносого носа; руки, сжимающие ручки деревянной неуклюжей тачки на одном колесе с наваленным в нее цементным раствором, представляют из себя жгуты из вздувшихся мышц и переплетенных вен, а сама фигура будто замерла в страшном усилии перед последним броском вверх по деревянным мосткам.
За спиной человека панорама стройки, видны другие такие же фигуры, полощется красный флаг над каким-то сооружением, сияют трубы небольшого оркестра.
Эту картину Александр начал писать летом прошлого года, еще при Иване Поликарповиче и при Марке, но в первоначальном варианте она выглядела совсем не так: там были и люди, и тачки, и оркестр, и лопаты, и кирки, но все это было перемешано и, в то же время, как бы разбегалось лучами от какого-то центра. Как в калейдоскопе.
Картина так и называлась: "Калейдоскоп". Она, эта картина, должна была стать творческим отчетом о командировке на Беломорстрой, где Александр с Марком побывали летом прошлого года в составе группы в полтора десятка человек – таких же молодых художников и литераторов.
Их водили и возили вдоль всей стройки, но с самими строителями, заключенными и вольными, встречаться не давали, все время держа на удалении, будто эти строители были больны какой-то заразной болезнью. А им, художникам и литераторам, впервые попавшим на такую необычную стройку, хотелось понять этих людей, вчерашних саботажников и вредителей, городских лавочников и деревенских кулаков, воров-карманников, домушников, медвежатников, бандитов и убийц, спекулянтов, растратчиков, казнокрадов, бывших членов ВКП(б), секретарей парткомов, райкомов и всяких других комитетов, понять, что ими двигало вчера и что движет сегодня, произошли ли в них какие-то перемены под воздействием новых обстоятельств, что за перемены и прочее, прочее, прочее…
Однако сопровождавший их сотрудник НКВД, молодой и щеголеватый, всякий раз утверждал, что он сам может ответить на любой вопрос товарищей художников и литераторов, так что незачем мешать людям работать.
– Я с этой контрой, – говорил энкэвэдист, добродушно посмеиваясь и посверкивая матовыми глазами, – уже четвертый год валандаюсь, изучил их, как собственную ладонь, мне достаточно глянуть на человека, и я вам сразу же скажу, что он из себя представляет, что у него за душой и в мыслях, по какой статье он сидит. – Усмехался и добавлял со значением: – И не только на заключенного, но и любого другого. Будь он хоть кто.
Художники и литераторы усердно вертели головами, выказывая повышенную внимательность и любознательность, стараясь не встречаться с просверливающим взглядом матовых глаз энкэвэдиста, будто и в самом деле боялись, что он узнает их тайные мысли и желания.
В командировку молодых художников и литераторов посылали с тем непременным условием, чтобы, вернувшись, они обязательно своим творчеством выразили передовое отношение к увиденному и тем самым внесли свой вклад в социалистическое строительство и воспитание нового человека. И хотя с этими подневольными строителями Беломорканала не все было ясно, однако главная идея, заложенная еще Энгельсом: через всеобщий обязательный труд к коммунистическому сознанию, – сомнения не вызывала ни у кого, и решено было ее, эту идею, выразить в голом, так сказать, виде, отбросив в сторону всякие частности и буржуазный индивидуализм.
Александр и Марк работали поначалу с увлечением, хотя и порознь. Но вскоре что-то стало мешать Александру: какая-то недоговоренность и даже фальшь все больше бросались ему в глаза в его картине, а неопределенность образов не позволяла отдельным деталям соединиться в единое целое. Он чувствовал, что это не его, что оно как бы привнесено в его творчество извне, навязано ему против его желания, поэтому не волнует, но, в то же время, не дает покоя, угнетает.
Однажды он заметил, что все его помыслы связаны с тем, как лучше расположить в расходящихся лучах тачки, кирки, лопаты, людей, конвоиров, заводские корпуса, шлюзы, пароходы и многое-многое другое, что должно было символизировать не столько увиденное им на Беломорстрое, сколько смысл всего, что происходило и там, и по всей стране. Между тем смысл почему-то ускользал, хотя все было вроде бы ясно и очевидно, не требовало большого ума для понимания и особой проницательности: шло, как не раз уже бывало, преобразование России, в грязи и муках, и каждый должен найти в этом процессе свое законное место. А кто не находил сам, по невежеству или лени, тому это место определяли более грамотные и знающие люди.