Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 27

Совершив небольшую петлю, Плошкин вновь спустился к опушке леса и двинулся дальше по звериной тропе, отмечая едва заметные следы солдатского сапога.

И вот перед ним открылась небольшая полянка, старое кострище, развороченная лежанка, свежий лапник и мох – именно здесь что-то и произошло совсем недавно.

Хоронясь за деревьями, Сидор Силыч стал медленно обходить поляну и вскоре обнаружил труп человека в потрепанном солдатском обмундировании. Из укрытия он разглядел, что кровь еще свежая, что руки убитого в наколках, следовательно, как он и предполагал, это не солдат.

Вот те на! А где же Пакус? Неужто это он ухайдакал этого зэка? Ай да жид! Ай да чекист! А таким выглядел тихоней…

Плошкин вышел на поляну, обследовал ее, вернулся к убитому, обыскал – пусто. Он обежал вокруг поляны, забирая в глубь леса, но нигде никаких следов не нашел, кроме следов борьбы под ближайшей елью. Пакус будто в воду канул.

Может, он решил вернуться на заимку? Может, он перешел на ту сторону болота?

И едва Плошкин спустился к болоту, как увидел свежие следы, а через пару сотен метров и самого Пакуса, лежащего на спине между кочками с закрытыми глазами.

Ну, слава богу! И, кажется, жив. Поспать, что ли, прилег? Нет, не похоже…

Плошкин вытащил из-за пояса топор и осторожно приблизился к Пакусу: с этим жидом надо держать ухо востро.

Наклонился над ним.

Ресницы у лежащего задрожали, глаза медленно раскрылись, взгляды Пакуса и Плошкина встретились.

Так они смотрели друг на друга какое-то время, и тут глаза Пакуса стали заполняться влагой, как это бывает у лошади, чувствующей свой конец. Вот влага переполнила их, и мутноватые слезы одна за другой покатились из краешек глаз к ушам и затерялись в рыжеватых с проседью волосах.

– Ты никак ранетый? – спросил Плошкин, разглядывая Пакуса и убирая топор за пояс.

Но тот ничего не ответил, лишь губы его дрогнули, сложились в кривую ухмылку да так и замерли.

И Плошкин догадался, что Пакуса хватила кондрашка, что он уже не жилец на этом свете.

В раздумье он присел рядом на кочку, увидел винтовку, взял ее в руки, повертел, открыл затвор – увы, патронов там не оказалось.

– Ну вот, Лев Борисыч, – заговорил Сидор Силыч, впервые назвав Пакуса по имени-отчеству, – вот она жизня-то наша какая: не знашь, где упадешь. Однако, лежать здеся мягко, на мху-то, соломки подстилать без надобности. Вот только мокро, пожалуй. Дай-кось я тебя положу повыше, на кочки. Или отнесть наверх? А? – И уставился в неподвижные глаза.





Пакус чуть шевельнул губами, но с них не слетело ни звука. Тогда он прикрыл глаза, выдавив последние слезинки.

– Ну и ладно. Отнесу тебя наверх. Так и быть. Хоть ты и хотел всех нас заложить, да бог тебе не дал сотворить энтот грех. Одним грехом меньше – все помирать легче… А ты, как я погляжу, хоть и жидовского роду-племени, а прыткой: эк какого гуся прижучил, – говорил Плошкин, закидывая за спину винтовку. – А я вот хотел тебя топором. Теперича получается, что ни к чему мне руки об тебя кровянить. Оно и лучше.

С этими словами Плошкин наклонился, поднял тело Пакуса на руки, подбросил, взвалил на плечо, как куль с зерном, услыхал, как что-то звякнуло у того в карманах, отметил это в уме и, отложив на потом, понес вон из болота, к поляне. Но, добравшись до поляны и оглядевшись, решил, что оставлять больного здесь не след: наткнется еще кто-нибудь, даже если и на мертвого, станет известно лагерному начальству, а те догадаются, что не вся бригада Плошкина лежит под обвалом, и организуют погоню, – понес выше и уложил среди густого подроста-пихтача, заполонившего старую гарь.

Здесь Плошкин обыскал Пакуса, нашел патроны, нож и все остальное, переложил в свои карманы.

– Тебе энто теперича ни к чему, Лев Борисыч, а мне пригодится, – бормотал Сидор Силыч, не столько для Пакуса, сколько для себя.

Он надрал мха, обложил Пакуса со всех сторон, сверху накрыл лапником и тоже мхом, оставив ненакрытым только лицо.

– Вот тут ты и помрешь. Тут-то оно и лучше, на воле-то, а не в зоне. – Склонился к самому лицу, спросил, заглядывая в глаза: – Может, что передать на волю хошь?

Но в глазах Пакуса, хотя и следили они неотрывно за каждым движением бригадира, уже прочно угнездилась смертная тоска, столько раз виденная Плошкиным у разных людей, при разных обстоятельствах расстающихся с жизнью.

– Ну и ладно, и бог с тобою, – пробормотал Сидор Силыч, выпрямляясь. – Сам еще не знаю, выберусь ли… – Почесал затылок, сдвинув шапку на лоб, повздыхал: в эту минуту он совсем не был похож на того Плошкина, который зуботычинами выбивал из своей бригады кубы породы. – Земле – вот ведь грех какой! – придать тебя не могу, потому как ждать мне недосуг, а господь и так примет твою душу. Там вы с ним рассудите, что и как.

Загнал патроны в патронник, повесил винтовку на плечо, перекрестился на солнце и пошел прочь. И ни разу не оглянулся. А Пакусу почему-то очень этого хотелось – увидеть напоследок прощальный человеческий взгляд, и он гипнотизировал спину Плошкина до тех пор, пока того не поглотили сумрачные лесные заросли.

Глава 17

Пакус умирал долго. Он то приходил в сознание, то впадал в забытье. Тела он почти не чувствовал, оно занемело, но когда испражнялся под себя, испытывал беспокойство: ему все казалось, что его вот-вот найдут, а от него несет, и люди будут отворачиваться от него с презрением. Хотя над ним, над самым лицом его, все время неподвижно висели ядовито-зеленые ветви молодых пихт, и сквозь них ничего нельзя было разглядеть – лишь рваные лоскутки неба, чудились ему, между тем, то звезды на темном небе, то яркое солнце, и казалось, что миновало уже много-много дней, как оставил его здесь Плошкин, и впереди еще тоже много дней, а где-то совсем рядом ходят люди, но он не может дать им знать, что лежит от них всего в нескольких шагах.

Иногда Пакусу чудились голоса и казалось ему, что если бы Плошкин оставил его на поляне, тогда бы все было не так: его бы нашли, отвезли в больницу, вылечили бы и освободили. Ведь ему еще не так уж много лет, он слишком мало успел сделать, и никто никогда не узнает, что жил на свете такой Лев Борисович Пакус, еврей из Молодечно, никто не придет на его могилу…

Иногда сознание его настолько прояснялось, что ему начинало казаться: одно усилие – и он встанет на ноги. Но ни руки, ни ноги не шевелились, он их просто не ощущал. Тогда он пытался вспоминать прошлое, стараясь найти в нем что-то, за что можно было бы зацепиться мыслью, но перед его взором проплывали одни лишь разрозненные картины да невпопад вспоминались строки из когда-то написанных им стихов.

И чаще всего вот эти, выплеснувшиеся на бумагу еще в двенадцатом, когда он с товарищами по социал-демократической рабочей партии бежал из России в Австро-Венгрию, наткнулся на пограничную стражу и, отстреливаясь, убил одного из них:

И еще Пакус в минуты просветления мучительно пытался понять, каким образом очутился здесь, под этими зелеными ветвями. Ему казалось, что если бы он не был евреем, то все обернулось бы по-другому. Сколько раз в своей жизни в его голове возникало это «если бы». Сколько раз в его жизни обстоятельства бросали ему в лицо оскорбительное: жид, юдэ, хотя что же в том оскорбительного, если тебе в нос тычут твою национальность?! И все же он был будто виноват в том, что родился евреем, что далекие предки его что-то там не поделили с другими народами и потому были изгнаны со своих земель, что из-за этого они затаили злобу и ненависть ко всему миру и неизбывное желание отомстить когда-нибудь за свои унижения, а чтобы как-то оправдать изгнание, свою ненависть и желание мести, придумали сказочку про бога израильского, который был к ним то благосклонен, то карал за отступничество.