Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 27

Люди расступились, давая ему дорогу: он лучше знал землю, чем они, городские, он был практичнее, и ни высшая математика, ни философия, ни, тем более, умение писать стихи, никакая другая наука и никакое другое знание здесь помочь не могли, они были пустым местом по сравнению с теми знаниями и умениями, которыми обладал вчерашний крестьянин и сегодняшний зэк с почти трехгодичным стажем.

Плошкин добрел до обвала, зажег остальные рожки, опасливо огляделся.

Штрек был закупорен наглухо, черная стена породы с блестками льда, в которых отражались огоньки светильника, смотрела на Плошкина множеством холодных и голодных глаз. Журчала талая вода, слышался шорох и сухой, отчетливый стук падающих камней и мерзлой земли. В любое мгновение свод мог рухнуть и в любом другом месте: и здесь, где стоял Плошкин, и там, где в тесную кучу сбились оставшиеся члены его бригады.

Сидор Силыч Плошкин встречал в заключении свою третью весну. Две предыдущие пришлись на прорубку просек в тайге, на отсыпку щебенки в полотно дороги и плотину для электростанции; эта весна выпала на работу в золотом руднике, некогда прорытом старателями в подошве сопки, но почему-то заброшенном. Земля здесь скована вечной мерзлотой, но не повсеместно, как дальше на север, а отдельными – по выражению знающих людей – линзами.

Повадок вечной мерзлоты Плошкин не знал, зато у него был опыт сезонных работ на шахтах Донецкого угольного бассейна, и этот опыт подсказывал, что если не случится чуда, они вряд ли выберутся на поверхность живыми. И дело не только в толщине завала, в желании или нежелании лагерного начальства вызволить из плена его бригаду. Что завал будут разбирать, сомнения не возникало, потому что рудник золото давал, но как долго это будут делать – вот в чем вопрос. А они здесь, в этой стуже, да еще без еды, протянут разве что пару-тройку дней – не больше.

Отвалился кусок потолка, плюхнулся в трех шагах от Плошкина в лужу, обдав его брызгами. Еще нахальнее зажурчала вода.

Бригадир отступил в сторону, за что-то зацепился, посветил: из завала торчали ноги, обмотанные грязным тряпьем, а по тряпью – ржавой проволокой. Из-под тряпья блеснул глянец добротных резиновых сапог.

Это были лучшие сапоги в их бригаде – а может, и во всем лагере, – и принадлежали они Гусеву, старику-законнику из Ленинграда. Тоже троцкисту. Сапоги ему прислали с воли нынешней зимой, они имели теплую войлочную подкладку, но чтобы их не отобрали блатные, Гусев обматывал сапоги тряпьем и проволокой: маскировал их добротность.

Плошкин поставил светильник на камень и стал разувать Гусева. Выживут они сами или нет, а все лучше в сухой и теплой обувке. Да и разувать надо сейчас, пока тело мертвеца не закаменело от холода. Стащив сапоги и шерстяные носки толстой домашней вязки, Плошкин потрогал подошвы старика – они были еще теплыми. Однако бригадиру и в голову не пришло откапывать Гусева: и маяты много, и вряд ли от этого будет прок.

Выбрав место посуше, Плошкин, нога об ногу, стянул свой сапог и стал переобуваться. О Гусеве он уже не думал; его смерть и, как можно предположить, еще четверых, не произвела на Плошкина почти никакого впечатления, разве что легкую зависть: мучился человек и наконец отмучился.

Сверху капало, шуршали падающие куски мерзлоты. Отвалился большой кусок и скатился по завалу к самым ногам Плошкина. Послышалось потрескивание и будто покряхтывание. Плошкин поднял голову и увидел, что потолок над головой вздулся этаким нарывом, и, подхватив сапоги, поспешно отступил в глубь штрека.

И вовремя: земля снова тяжело вздохнула и вздрогнула от нового обвала. Правда, этот обвал был не велик – он не дотягивал до потолка, зато вместе с породой выплеснулось огромное количество воды, и Плошкин подумал, что мерзлота не такая уж и вечная, как о ней говорят, а там, где в нее проник человек, она начинает ему мстить.

Закончил переобувание Плошкин уже в окружении своей бригады. Никто не произнес ни слова. Только смотрели, как он возится с носками и портянками, безуспешно пытаясь всунуть потолстевшие ноги в чужие сапоги. Так и не сумев этого сделать, Плошкин с сожалением отложил портянки в сторону, оставив лишь носки, обулся, оглядел окружающих его людей – не столько их самих, сколько их ноги, – ткнул пальцем в опорки Пакуса, приказал:

– Переобувайся.





Пакус тут же поспешно стал разматывать тряпье на своих ногах и стаскивать резиновые опорки. У Пакуса тоже недавно были неплохие сапоги, но их отняли блатные, дав ему взамен почти ни на что не годную рвань.

Пока Пакус переобувался и все так же молча следили за ним, как минуту назад за бригадиром, Плошкин соображал, что бы еще сделать. Его взгляд остановился на слабом огоньке светильника, и в голову пришла мысль, что надо бы развести костер: и свет будет, и тепло. А на дрова использовать трап. Правда, он сырой, но для начала можно на растопку пустить ручки лопат и кайл, а там уж и доски загорятся.

Конечно, за трап по головке не погладят, и за лопаты тоже, но… но это в том случае, если они выберутся, а пока без тепла и света никак нельзя.

И Плошкин отдал необходимые приказания.

Глава 2

Люди сгрудились вокруг костра в безнадежном оцепенении. Дым от сырых досок, оторванных от трапа, по которому катали тачки с породой, поначалу поднимался к потолку и растекался по штреку, потом стал сгущаться и опускаться вниз, заполняя собой все пространство. Дышать становилось все труднее, и Плошкин велел загасить часть головней, а в костер подбрасывать лишь щепки, которые горели веселее и выделяли меньше дыма. Иногда сам брался за кайло и тюкал толстые лиственничные плахи, твердые, как железо, но чаще заставлял делать это других: чтоб не раскисали.

Соорудив вокруг костра нечто подобие скамеек, люди тесно облепили его и тянули к огню скрюченные ладони, уже не способные принять нормальную форму и обрести былую гибкость, будто навек закоченевшие по форме древок лопат, кайл и держаков тачек. Слышалось нездоровое – с сипением и свистом – многоголосое дыхание, потрескивание и шипение щепок, облизываемых ленивым огнем, издалека доносился торжествующий звон капели.

Казалось, что в глухом подземелье собрались не живые люди, а мертвецы, отвергнутые и раем и адом. Или духи, стерегущие золотые жилы.

Сколько минуло времени, никто бы не смог сказать с определенностью. Притупилось и чувство голода, вспыхнувшее было в тот, по-видимому, час, когда организм привык принимать скудную лагерную пищу. От костра исходило слабое тепло, а со всех сторон давила промозглая сырость, какая, должно быть, существует в могилах. Люди дремали, тесно прижавшись друг к другу плечами, и Плошкину стоило труда вырвать кого-нибудь из этого круга для поддержания костра. Человек вываливался в темноту, и вскоре рядом раздавалось немощное тюканье кайла по сырой доске, запаленное дыхание.

"Долго не протянем, – равнодушно думал всякий раз Плошкин, – Или замерзнем, или угорим от дыма. Да оно и лучше, чем такая жизнь".

И непроизвольно начинал обследовать свои карманы: ему все казалось, что где-то должна заваляться корка хлеба, надо только вспомнить, куда он ее сунул, и хотя он знал наверняка, что ничего никуда не совал, был почему-то уверен, что такая корка существует. Он даже чувствовал ее ржаной запах, ощущал на языке ее шершавую твердость и… и снова, забывшись, рылся в карманах, ощупывал подкладку своего ватника, находил какие-то крошки, совал их в рот, но это оказывалась либо земля, либо мелкие камешки.

И другие время от времени тоже, будто их кто толкал, вдруг начинали, не открывая глаз, суетливо обшаривать себя и так же неожиданно замирали с протянутыми к огню скрюченными руками: видать, им тоже чудилась ржаная корка, не съеденная и забытая то ли в каком кармане, то ли провалившаяся за подкладку через дыру.

И лишь ленивое потрескивание щепок, шипение пара да ликующая капель, которая, казалось, все подвигалась и подвигалась в глубь штрека, подбираясь к людям, нарушали стылую тишину подземелья.