Страница 4 из 9
Дома он повесил камень на ту же самую лыковую мочалку, мотнул шапкой, как бы кланяясь, и пробубнил скороговоркой:
– Суседушко-батюшка, прости ты меня, неразумного. Не со зла я, а по недомыслию, – и ещё раз мотнул шапкой.
Тут же гуркнуло что-то под поветью, тенькнули металлом вилы в углу, шуркнуло сеном на сеновале. Вот тут-то и скоробило ездаковскую спину морозной грязью в третий раз за какие-то два дня.
Так скоробило, что заныло-завибрировало в низу живота, где по утверждению спеца-соседа хранится и накапливается сила человеческого духа, которую на востоке называют «янь».
Ездакова от этого нового ощущения даже согнуло. Так согнутый, пятясь раком, он и выполз во двор.
Снова в скотнике Ездаков появился только к вечеру и повесил в хлевах две дополнительные лампочки. По сто пятьдесят ватт каждая.
На следующий день все куры были целы, Рыдай весел, будто трёхмесячный щенок, а грива у кобылы заплетена мелкими косичками.
И ещё раз пережил Ездаков волнение, подобное описанным выше, может разве что чуть слабее, так как дело обошлось без мороза по коже, а может и не заметил, потому что и без того зазяб до зубовного чаканья. Хотя, впрочем, и привычка могла сказаться. Что там ни говори, а большое дело – привычка. Без поэтов знаем.
Где-то дня через два или три, вечерком после ужина вышел Ездаков в сени, выкурить обыденную папироску. На дворе слегка морозило и он, тепло одетый в полушубок и валенки, стоял в сенях, и, пуская струйки синеватого дыма, мечтал, что вот-вот опоросится свинья, потом отелится корова.
Телка так и так держать до зимы, а вот поросят ни к чему. Покормить до лета и на базар. И потому не мешало бы приобрести морозильник.
Стоял Ездаков, курил, крутил свои неторопливые мирные хозяйские думы, смотрел во двор через заиндевелое стекло.
Смотрел скорее даже не в окно, чего там увидишь во дворе необычного, а в самого себя, в свои спокойные плавные мысли, но всё же сумел узреть краем глаза какую-то тень. Тень мелькнула через двор и скрылась за дверями скотника. Кто это был, Ездаков, занятый своими мечтательными мыслями, сквозь морозные разводы определить не смог, но затаил дыхание и прислушался.
Скоро с сеновала донеслись шуршание и невнятный разговор. Кто говорил и о чём, было непонятно, но голоса показались, странно знакомыми.
«Девки! – ожгло озарение. – Старшие девки с сельскими парнями на сеновале! Ну, я вам сейчас, сучкам мокрохвостым!» – Задохнулся Ездаков охотничьим азартом. Схватил в углу верёвку, скрутил её жгутом и сунулся было во двор, да остановился. Вернулся в сени, скинул полушубок, валенки и как был в рубашке, тонком трико и магазинских носках, осторожно прокрался по двору к сараям.
Прислушался.
– А ты, этот, как его, лишенец, вообще молчи. Твоё место в похлёбке. Во-первых, чёрен, во-вторых, стар. Шесть лет уже небо коптишь. Дай тебе волю, так на будущий год яйцо снесёшь и змея высидишь. На хрена нам с Василием Григорьевичем экая головная боль? Ну да ничё, я тебя нонешним же летом изведу, а хозяин другого заведёт, породистого, – степенно выговаривал чей-то до жути знакомый голос.
– Но-но-но, изводитель, тоже мне нашёлся, – возразил первому голосу второй и Ездаков с изумлением узнал своего петуха. Петух был и в самом деле стар и чёрен пером до синевы.
«А чего это он про змея-то, – мелькнуло у Ездакова, – надо, пожалуй, сходить в район, заглянуть в Брокгауза или к соседу зайти. А вернее и туда, и сюда», – решил Ездаков и снова прислушался.
– Е-е-ещё и лишенцем обзывается! – продолжал петух. – А сам-то где был, пупырь мохноногий? На готовенькое-то все вы мастера.
– А чё мне здесь раньше делать было? Кого призревать, тебя, что ли? Сейчас же совсем иной коленкор: и курочки, и овечушки, свинка послезавтра опоросится, через месяц коровушка отелится. А главное – кобылка! На следующий год, глядишь, и жеребёночком обзаведёмся. Хозяйство самое всамделишное: за всем догляд нужен и призор. Василию Григорьевичу одному где успеть, а вместе-то мы много чего наворочаем.
– Ну и шёл бы к Варакиным, – не унимался кочет, да и как уймешься, когда прочат тебе близкую кончину в похлёбке. – У Варакина тоже корова, свинья, куры и овец больше. Чего сюда припёрся?
– У Варакина лошади нет. И вообще ни у кого поблизости нет, кроме как у Василия Григорьевича. Так куда ж мне больше идти? – терпеливо объяснял петуху тот самый, первый голос, что был невесть откуда очень знаком, – Без лошадки я дуреть начинаю и это, как его, безумствовать. А к Варакиным я, бывает, в гости захаживаю. У него, у лесника Варакина, сено хорошее. А больше хорошего и нет ничего, да к тому же ещё и баба. Баба у него, у лесника-то, не к ночи будь помянуто – ведьма. Мне с ней в жизни не сладить. Её, лесникову-то бабу, даже лешак Афанасий, тот что на Дальних вырубах, обходит сторонкой. С ней, с ведьмой, свяжешься – себе дороже.
Не больно-то весело полуголому да босому на январском снегу. Ноги совсем заколели и Ездаков переступил. Снег хрустнул под пяткой.
– Ну, разболтались, – глухо проворчал, словно пролаял третий голос и Ездаков уже без удивления признал Рыдая. – Хозяин-то за стеной стоит, слышит всё.
– Что же раньше молчал, сукин ты пёс, – хрипло прошипел самый первый голос, тот, что до сих пор не был признан. – Это какая же Василию Григорьевичу душевная травма: у бывшего партийного работника в хозяйстве завёлся домовой!
– Ни хрена с ним не сделается. Сейчас домой придёт, тяпнет стакан магазинской и всё абгемахт, – зевнув, по-мужицки подвёл черту кобель.
Заполошно ударил на насесте крыльями петух, попытался было что-то проорать, да поперхнулся и обиженно замолк. Ездаков постоял, подрожал ещё секунд пятнадцать, но разговоров больше не было. Слышалось, как возились на насесте куры, меланхолично жевала корова, да гончак, чувствуя хозяина, радостно пристукивал хвостом по доскам настила. Пальцы ног начали примерзать к утоптанному снегу дорожки и Ездаков, отбросив всяческую опаску, большими прыжками помчался в избу.
Как было сказано, так и сделал. Сунул в стакан соленый огурец, ткнул в зубы горбушку чёрного хлеба и, прихватив бутылку «Русской», забрался на печь. Первый стакан прошёл как вода: ни цвета, ни запаха, ни вкуса. Ездаков отломил от горбушки кусочек, понюхал его и налил второй. Было приятно сидеть и ощущать, как тепло печных кирпичей и выпивки истомой расплывается по телу. Но вдвойне приятнее было то уважение, с которым владелец неупомленного пока голоса называл Ездакова.
Не он, не Ездаков и не хозяин, а именно Василий Григорьевич! Уважительно и с дистанцией. Не то что этот обормот – Рыдай: нахватался у заезжих охотничков, думает, если на охоте запанибрата, так и всё можно. Обидно. И Ездакову ещё крепче приспичило обналичить, чьим же это голосом владел домовой-суседушка.
Лишь захрумкав остатками огурца последние полстакана, которые нацедились ещё из бутылки, вспомнил он, что слышал тот знакомый голос по радио.
Это было когда приезжала из района корреспондентка и в числе прочих записала на плёнку и Ездакова.
Голос-то был его, ездаковский!
«Е-моё!» – только и успел подумать Василий Григорьевич, как-то моментально опьянев и проваливаясь в тихий покой сна.
***
Снова скрипнула дверь избы, дохнув морозливым туманом, прохрустел снег во дворе, стукнула щеколда калитки.
– Дурак, ну дурак, – пробурчал хозяин, не разжимая губ. Голос его доносился как будто из сутного угла, там где у нормальных людей расположена божница с иконами и скляницей лампадки. У нас же вместо иконостаса в углу висел, до черноты засиженный мухами портрет какого-то деятеля в сюртуке с глухим воротом и полотняном картузе с высокой тульей, донельзя похожий на советского мученика и страстотерпца Сергея Мироновича.
– Наведёт ведь беду со своим петухом, накличет нечисть на Выселки, всей округе достанется, – продолжил вещать портрет.
Но меня-то не проведёшь. Чай не первый раз вижу такое дело. Это только поначалу ошарашивает, а когда пообвыкнешь, да приглядишься, – заметишь как вибрирует при каждом звуке кожа на гортани чудодейца.