Страница 2 из 9
Со стороны казалось, что колдун пытается прожечь взглядом в бревне дыру, да что-то плохо у него получалось. Я, лично, месяца три уже наблюдаю это дело, но на бревне не то что щепки не убыло, даже и тёмного пятнышка не появилось.
Вообще, конечно, интересный мужик этот самый Юрка-колдун, мой хозяин. Правильно про него говорят – двоедушец. Ну да про то как-нибудь в другой раз, при случае и под настроение. Пускай себе медитирует, – занят и ладно, всё, глядишь, лишней работой не гнобит. Самое время мне разобраться в себе самом, в своей памяти или вернее жизни. Что, пожалуй, одно и то же.
Я плотнее завернулся в одеяло и уставился в дощатый потолок.
Прямо перед глазами на доске темнели два коричневых смоляных сучка. Видимо распил прошёлся как раз близко к сердцевине дерева, и потому сучки лежали на одном уровне симметричными косыми овалами. Вокруг них, как это обычно всегда бывает на досках, паутинистой сетью змеились следы годовых колец, мелкие трещины, какие-то невнятные царапины, топорщились задиры.
А я эти сучки будто впервые увидал. А может и на самом деле впервые, потому как и ложился, и вставал – всё потемну. Хотя, скорее всего дело не в темноте, скорее просто время пришло углядеть и вспомнить ещё одну частицу своей жизни, добавив и крупицу памяти. Так что скорее просто созрел, чтоб увидеть.
Балуясь неспешным течением утренней лени, я играючи представил раскосые сучки тёмными женскими глазами и внезапно вздрогнул в мгновенном ознобе. Куда подевались вся истома и вялость мысли, так как непонятность паутины заусениц, трещин и царапин сложилась внезапно в ясную картину. Вернее портрет. Хотя куда уж там вернее, будто портрет, это не картина.
Словом, я отчётливо увидел широкий разлёт бровей над глазами сучков и прямой, с едва заметной кривизной, удлинённый нос. Царапины сами собой сложились в прорисовку мягких губ и очертили не по-женски твёрдый подбородок. Извивы годовых колец легли непокорными прядями рыжих жёстких волос.
Волосы были рыжими и жёсткими на ощупь, будто шерсть сохатого. Я знал это точно. Знание, уверенное и твёрдое, появилось в тот самый миг, лишь только сложился рисунок. Мало того, я знал женщину, чьё лицо было изображено на этом своеобразном портрете. Знал довольно близко. Руки и по сей час помнили жилковую грубость завитков цвета кострового пламени в ночном тумане, но вот на вопрос, где я встречал её, когда, и кто эта женщина, в моей бедной голове не было ни малейшего не только ответа, а и намёка на него.
Вообще, с памятью у меня была серьёзная проблема. До сих пор. Первое время совсем не соображал ни кто я, ни откуда, ни как тут очутился. Тем более уж не в состоянии был отличить здесь от там.
К тому времени, о котором идёт рассказ, я уже мог ответить, кто и откуда. Оставалось – как. Все попытки понять это «как», вспомнить, разобраться, выстроить по порядку во времени, вязли в каком-то глухом, тягучем как подсыхающий глинистый просёлок, резинистом киселе. В туманной той, серой непроходимости плавали какие-то неясные образы, что-то напоминали, навевали какие-то смутные ассоциативные видения.
Это было как сон наяву. При белом свете, с открытыми глазами. Я уже было и рукой на себя махнул, чебурахнулся, – думал, – со всех тех перипетий, что подбросила мне судьба.
То я видел себя серым зайцем посреди ржаного поля, накрытого жестяным тазом грозовой полуночи. Не только видел, но и чувствовал на зубах скользкую молозивную сытность наливающегося зерна. В то же время я ещё и беспризорный дворовый пёс, дворовый – в смысле беспородный и блудный, и наблюдаю за тем самым зайцем, то бишь за собой самим же с краю того же самого грозового поля тревожной ржи. И одновременно с молозливым вкусом зелёного семени, ощущаю гортанью трепет живого ещё куска горячей и терпкой заячьей плоти. Но самое главное – запах. Причём, всё это: и молозливый вкус, и горячий трепет на фоне неистребимой вони прокисших макарон.
В то утро, когда привиделась мне этакая хреновина про зайца и дворнягу, дурманящий запах крови чувствовался на языке весь день. А тут ещё и лицо, чем-то неразрывно связанное и с зайцем в цветущей ржи, и с бродячим псом, и с безумством ночной грозы. Не говорю уже о макаронах. Их кислая вонь преследовала меня и средь белого дня.
Я уже догадывался, что рисунок не отпустит, пока не вспомню, что это за тётка, и откуда мои ладони помнят ощущение её волос. Потому, самое лучшее, что я мог придумать, это начать выстраивать всю цепочку событий с самого начала.
А началось всё в сентябре. Вот только не знаю, до сих пор не знаю в каком: в эту осень, год назад или пять лет. Хорошо, хотя бы прошлогодним…
Прервав мысли, стукнула щеколдой калитка ворот. Во дворе за окном проскрипел снег под валенками. Гулко бухнули доски крыльца, отзываясь на удары. Шелестяще шоркнул веник. Скрипнули половицы в сенях, и дверь в избу распахнулась, впустив облако густого морозного пара.
Мне-то чего, я на толстом сенном матрасе да под ватным одеялом. Потому только голову повернул набок, в просвет под занавеской гляжу на своего хозяина-колдуна.
Наблюдаю.
Гость шагнул в избу, притворил дверь. Морозный воздух хлынул к окнам, торопливо огибая неподвижную фигуру на табурете. Хозяин мой, как сидел, так и остался – ресницей не дрогнул. Знай, дырявит взглядом злополучное бревно. Я тоже молчу, – а ну как там участковый или кто из сельсовета? Дыхание притаил. Пускай, мыслю, тот, кого принесло, думает, что меня совсем дома нет. Пускай, соображаю, думает, что я в лес ушёл или в магазин за хлебом. Лежу себе, пришипился. Хотя по походке, дыханию и манерам уже почти догадался, что гость этот утренний – Ездаков. Тот самый сосед, единственный, кстати, на все Выселки, которому я вчера помогал колоть телёнка.
Да ведь бережёного и Господь бережёт, а не бережёного конвой стережёт, потому лежу, молчу.
– Слышь-ка, Юр, – сказал пришелец ездаковским голосом вместо приветствия, – глянь каку я нашёл штуку.
Колдун сморгнул и повернул голову. Я тоже, осторожно, чтоб не скрипнули доски полатей, выглянул вниз. Там и вправду стоял Ездаков и держал в руке каменюку величиной с ребячий кулак.
Впрочем, сейчас, самое время увести наше повествование чуть в сторону и поведать с самого начала историю этого камня и связанных с ним ездаковских волнений.
***
В последнее время стал примечать Василий Григорьевич Ездаков в своем хозяйстве некоторое беспокойство. Хотя если уж быть точным, то, пожалуй, наоборот: не беспокойство, а порядок. Не тот порядок, когда всё по ниточке и ранжиру, а совсем другой. Покой и чинность какие-то появились, во всём хозяйстве, вернее то самое, что называется старинным словом лад.
Возьмём для примера грабли. Раньше Ездаков на них раз в неделю наступал обязательно. И получал точно так же регулярно. Когда по лбу, когда по уху, а повезёт, так и по носу. Поднимет, бывало, инструмент, поставит в угол, нет, вскорости опять на полу валяются. Опять на лбу шишка, ухо пельменем или нос всмятку. А тут, который месяц висят грабли на стене и под ноги не попадаются.
Или тот же гвоздь. Лет восемь назад, при коммунистах ещё, когда хлев был ещё почти новый, прибил Ездаков этим гвоздём вертушок. Чтоб закрывать дверцу в курятник. Вертушок всего месяц и продержался, отверюхали. Да и надобность в нём отпала. Дверцу в курятник так перекосило, что и без вертушка приходилось двумя руками открывать.
Вертушок пропал, а гвоздь остался. И не упомнить, сколько порвал Ездаков рубах и фуфаек, пока не удосужился загнуть тот злосчастный гвоздь. Но гвоздь, и загнутый, то и дело цеплялся за рукав, и это стало привычным.
Не то чтобы не хватало у Ездакова толку взять клещи либо плоскогубцы и выдрать тот гвоздь к едрене-фене. Дело-то минутное, да руки не доходили всё как-то. Всегда почему-то подвёртывались дела поважнее.
Да и впрямь: семья-то не маленькая. Старшие девки вовсю с парнями хороводятся, и младшие парни подрастают. За всеми глаза да глазки. Хозяйство тоже немалое развёл; для неё же всё, для семьи. С темна до темна крутишься, до гвоздя ли.