Страница 3 из 4
Грибунин сразу заметил в ней перемену, львиной своей душой понял это по-своему и придумал поездку в автомобиле за город. Мать и дядя Григорий пришли в восторг, и утром в конце мая Грибунин, подъехав на белой собственной машине, в которой стояла корзина от Елисеева, усадил всю семью на кожаные сиденья, надел страшные очки, вскочил рядом с шофером и приказал ему не дремать на поворотах.
Полетели навстречу бульвары, дома, афиши, окна, прохожие, деревья парка. Свежий майский ветер, пахнувший черемухой и лучком зеленой травы, забирался под кофточку, срывал вуаль, щекотал шею круглыми пальчиками и из-под клетчатой фуражки взметал львиную грибунинскую гриву.
- Удивительно! Прелестно! Вот истинное торжество культуры! - повторял дядя.
Мать широко улыбалась, придерживая шляпу с виноградной лозой. Вылетев на шоссе, где артель каменщиков колола щебень, Грибунин остановил машину и широким жестом показал на поля.
- Матушка-Россия... - сказал он с подъемом.
Маше сейчас же стало неудобно. Отвернувшись и стараясь не слушать дальнейшего, она разглядывала рабочих. Они теперь курили, сплевывая и говоря:
- Эта машина не русская, - по колесам вижу.
- Много ты по колесам узнаешь. В ней главная сила в заду.
- Ребята, а к чему этот старается?
- Кто?
- Волосатый барин.
- Дома не наговорился, в поле ему просторнее.
- От пищи бесится.
Крайний из рабочих, в линялой синей рубахе, сидевший до этого спиною, повернулся, и Маша узнала Абозова. Она вскрикнула. Он торопливо поднял палец, делая знак, и с силой принялся бить молотом по щебню.
Продолжение прогулки было отравлено. Маша вернулась домой с головной болью. Спустя несколько дней она нашла у себя на столе записочку:
"Я арестован. Должно быть, не увидимся. Очень досадно, что думаю о вас каждый день. Прощайте".
Вот этого человека Маша и встретила на углу Кузнецкого и Петровки; оглядывая друг друга, - он - с восхищением, она - почти с испугом, - они выбирались из толпы.
Абозов окреп за эти годы, раздался в плечах, на сильно загорелом, бритом лице исчезли прежние морщины - следы тюрьмы и подполья, глаза были мрачные, точно одичавшие, и только при взгляде на Машу они смягчались почти до влюбленного испуга, точно девушка, идущая рядом, близостью своей, улыбками, поспешными вопросами производила в душе непривычный и радостный беспорядок.
На слова Маши, почему от него не было вестей и что: "Мы, Егор, считали вас погибшим и очень горевали", - Абозов ответил, смягчая, насколько возможно, низкий грудной голос:
- Я теперь, как говорится, не Егор, а Емельян Седых. А писать я вам писал не раз из Нью-Йорка, - значит, письма пропадали. В Нью-Йорк я все-таки пробрался, хотя на этот раз не совсем благополучно: была неудобная одна встреча в тайге с этим самым Емельяном Седых. Вот даже следок остался. - Он слегка отогнул воротник на шее, где был синеватый шрам. - Я вам к тому рассказываю, что вы некоторым образом принимали участие в моих приключениях. Я вас не забыл. Думал о вас пять лет, честное слово. - Он говорил быстро и отрывисто, как человек, молчавший слишком долго. - Что мы встретились, - это большая удача. Я даже хотел заехать к вам, да неловко: обтрепался, видите, одичал, и сапожищи - смотрите, какие страшные. Третий год воюю.
Они дошли до Театральной площади и сели в сквере на скамье. Абозов закурил было папиросочку, но, спохватившись, что табак вонючий, загасил огонек пальцами и бросил окурок в клумбу. Засунув руки, чтобы их не было видно, в рукава шинели, он рассказывал о Нью-Йорке, насчет которого у него были свои планы: "Великолепнейший, свежий и весьма приготовленный город, туда только нужно припустить десяток бойких молодцов, позубастее". Затем описал возвращение в Россию на фронт, под видом Седых. Говорил о войне, и о солдатах, и о том, что повсюду тревога, точно "надвинулась гроза, и куры в панике лезут под кусты и амбары". "Чудесное время! - воскликнул он смеясь. - Трудно, но весело дышать, Маша. А вам не кажется странным, что сегодня из Петрограда нет газет?"
И снова, переводя дух, принялся рассказывать в высшей степени непонятный и ничем не замечательный случай про своего денщика, по фамилии Котенкина. Видимо, у него был какой-то очень беспокоящий его вопрос.
Наморщив лоб и прищурясь на проходившего разносчика с ваксой и резиновыми нашлепками, Абозов спросил небрежно:
- Ну, что же вы про себя не расскажете, Маша? Замужем, конечно?
- Нет, что вы, конечно, нет! - ответила Маша поспешно и, покраснев, отвернулась.
Густо-багровое солнце, появившись на минуту за крышами, блеснуло в лужах, на стеклах трамвая, зажгло окна пятиэтажного дома и село в лиловые мокрые тучи. Больше полнеба охватило заревом. И растрепанные стаи галок никак не могли успокоиться. Взвивались ввысь, точно их кто-то бросал пригоршнями; на площади были слышны их пронзительные крики.
Затем Маша почувствовала, как Абозов взял ее руку, и не отняла своей. Оттого, что рядом сидел этот странный человек, застенчивый и мужественный, покорный, кажется, всякому ее движению и проживший такую отчаянную жизнь, о котором она столько думала, вольно и невольно связывая его с тем "иным", что должно наступить в жизни, Маша чувствовала сладкое, странное головокружение, точно полет. На минуту она подумала, что ее ждут к обеду, будут беспокоиться, что дяде нужен аспирин, но сейчас же все это показалось неважным.
Не выпуская ее руки, Абозов сказал негромким, совсем каким-то иным голосом:
- Маша, вы не обижайтесь, поймите меня просто, всем сердцем. Я здесь от поезда до поезда, часа через два уеду в Петроград: вызван туда очень странным письмом. Мне кажется, что наступает последний час. Во всяком случае, земля уже трещит по всем швам. Может быть, нам придется умереть, или настанут прекрасные, небывалые времена, - в это я верю. Сегодня к тому же такой день, что можно решиться на все.
Он крепче сжал ее руку. Маша закрыла глаза.
- Я слишком много думал о вас и не могу вас потерять. Сегодня ходил по Москве, глядел на галок и чувствовал какую-то птичью тоску. У меня сейчас ничего не осталось. И нужно мне только одно, только одно в такие времена. Вы понимаете меня? И с этим нужно начать всю жизнь заново на земле... Маша, поедемте со мной. Вы слышите?