Страница 9 из 11
– Не жалуется.
– Молодец! У него крестьянская закалка. Школьником, бывало, таскал на горбушке мешки с пшеницей наравне с мужиками. Бирюковская порода жилистая. Антошкин дед Матвей сто пятнадцать лет прожил. Папаша – Игнат Матвеевич, мой ровесник, до сей поры хворями не страдает. Наведывался я нынче к нему в Березовку. Погостевал, окуней на Потеряевом озере вместе половили. Правду сказать, рыбалка стала намного хуже, чем в былые годы. Паскудники браконьеры даже пиявок в водоемах поубивали электрическими удочками. Придумал какой-то изверг эти приспособления! Вся живность от них гибнет. Сегодня полный день провел на пруду, а добыча – сиротская. Полтора десятка карасей изловил да одного отчаюгу карпа упустил. Здоровенный карпина брался. Прочная леска, будто паутинка, лопнула.
– Андриян Петрович, я приехал к вам по делу Георгия Васильевича Царькова, – осторожно сказал Голубев.
Румяное от солнцепека лицо Пахомова стало хмурым:
– Мотя Пешеходова, как сорока на хвосте, успела передать мне нехорошую весть. Царьков-то, догадываюсь, погиб?
– К сожалению, так.
– Вот печаль-то какая… – старик покачал белой головой и посмотрел Славе в глаза. – Тебя как зовут?
– Вячеслав.
– А по отчеству?
– Дмитриевич.
– Во внуки мне годишься. Не осерчаешь, если буду на «ты»?
– Не осерчаю.
– Ну, садись рядком да поговорим ладком.
Чтобы Пахомов не увел разговор в сторону, Голубев, усевшись на крыльцо, сразу сказал:
– Следствию нужны факты, позволяющие раскрыть серьезное преступление.
Старик, задумавшись, поджал обветренные губы:
– Ницше говорил: «Фактов не существует, есть только интерпретация». Исходя из этого, Вячеслав Дмитриевич, об одном и том же явлении можно услышать разные суждения. Согласен или станешь возражать?
– Согласен. В разыскной работе каких только суждений не наслушаешься.
– По-другому и быть не может. Единомыслие в России пытались ввести только два человека: Козьма Прутков да товарищ Сталин. Из этой затеи не вышло, мягко говоря, ничего. Все люди индивидуальны. Заставь десяток художников нарисовать один и тот же пейзаж, и каждый из них нарисует картину по-своему. У каждого свой взгляд, свое мнение. Вот и мы с Мотей Пешеходовой перед твоим приездом разошлись во мнениях о Гоше Царькове.
– Мнение тети Моти я знаю, – сказал Слава. – Теперь хочу услышать ваше.
– Слушай внимательно и мотай на ус. С разными пьянчужками, как считает Матрена, Царьков не вожжался. Приезжали к нему афганские однополчане. Водку и пиво привозили, однако вакханалий не учиняли. Воспоминания вели дружеские, без вопросов: «Ты меня уважаешь?» или настоятельных требований: «Пей до дна!»
– Царьков любил выпить?
– В одиночку никогда не пил. За компанию поднимал чарку, но не до икоты. Меру знал. Водка – национальный напиток россиян. Еще при советской власти армянскому радио задавали вопрос: «Какой русский мужик водку не любит?» Радио ответило: «Мертвый». Шутка, а доля правды в ней есть. Теперь заядлые коммунисты трубят: «Обнищал народ! От безысходности самогон хлещет, спивается!» А при их правлении мы разве коньяки да массандровские вина смаковали?.. Самогон – напиток бедных. Это правильно. Так ведь и при развитом социализме деревня сплошь выезжала на самогоне. Тридцать лет назад сын привез городскую невесту. Барышня из себя, как поет Пугачева, «вся такая, блин, такая». На асфальте выросла. Лакированные сапожки в селе грязью испачкала. Вышла тишком в сенцы. Там стояла пятидесятилитровая фляга, полнехонькая прозрачной как слеза воды. Зачерпнула горожанка ковшик, вышла во двор и стала отмывать обувь. Моет и не может понять: почему чистейшая на вид вода так дурно пахнет? Жених, выбежав к ней, ахнул: «Надюха, ты чем сапоги моешь?! Это же самогон, приготовленный на нашу свадьбу!» Сноха до сих пор не может вспоминать тот случай без смеха.
Голубев улыбнулся:
– Случай действительно юморной.
– Юмор юмором, однако скажу тебе, Вячеслав Дмитриевич, серьезно. Теперешняя жизнь в России, конечно, не сахар. Да и при коммунистах она была не сладкий мед. Величайшее завоевание социализма – торжество фразы. Величие Советской державы шло в одном флаконе с нищетой, а благополучие – с позором. И вот что интересно: многие россияне тоскуют по такому абсурду. Мои ровесники, ветераны Отечественной войны, получают хорошие пенсии. Чего не жить на заслуженном отдыхе? Нет, кучкуются с оппозиционерами, требуют возвращения в светлое прошлое. Зачем? Могу понять осужденных арестантов. Их сколько ни корми, они все равно на волю смотрят. А эти-то, звонари медальными побрякушками, какую радость в соцлагере забыли? Раскулачивание, репрессии, продуктовые карточки и талоны или вместо денег смех один?.. Бессмыслица похлеще, чем телега без колес.
– Вы правы, – сказал Голубев. – Умные люди добровольно не хотят хлебать баланду и в исправительно-трудовой лагерь не просятся. За колючую проволоку попадают из-за глупостей.
– Глупости надо делать с умом, иначе получается с разбегу об телегу. Так было и у коммунистов. Хотели сделать жизнь сказкой, а вышло точно как в сказке: карета превратилась в тыкву, принцесса – в Золушку, а лакеи – в крыс. И вот все у нас так. Когда меня спрашивают о будущем, отвечаю словами Марка Аврелия: «Не теряйте мужества – худшее впереди». Жизнь невозможно повернуть назад. Все ошибки уходят в прошлое, прошлое невозвратимо, значит, ошибки неисправимы. Согласен, а?..
– Что кануло в Лету, того никакими стараниями не поправишь, – согласился Голубев и сразу попросил: – Андриян Петрович, расскажите о Царькове.
Пахомов кончиком языка облизнул верхнюю губу:
– Царьков уже явился на суд небесный, на тот суд, который всякому воздает по делам его.
– Проанализируйте поступки Георгия Васильевича. Вот, скажем, подпивши, он мог ввязаться в драку?
– Опьяняет душу человеческую не одно вино. Опьяняют еще и страсти: гнев, вражда, ненависть, ревность, месть и многие другие, между которыми бывают даже благородные побуждения. Поэтому нет ничего труднее, как анализировать душу и сердце человека… – старик, словно вспоминая, помолчал. – На моей памяти Гоша ни в какие безобразия не ввязывался. У него была одна, но пламенная страсть – поэзия. От этой страсти рухнула его семейная жизнь. Ты не пробовал сочинять стихи?
– Даже в мыслях этого не было.
– Счастливый ты парень. Бог тебя уберег от тяжелой болезни, которая зовется графоманией. Болячка эта неизлечима. Поразив душу в молодости, она гложет человека до глубокой старости. Знаю об этом не понаслышке. Сам – графоман с большим стажем. Сочинительством занялся, едва осилив грамоту. К концу десятилетки накропал две толстые тетрадки стишат. Намеревался поступить в Литературный институт, да Отечественная война помешала. Забрали восемнадцатилетнего паренька в пехоту и отправили на фронт. Попал в самое пекло. Повидал такое, чего ни в сказке сказать, ни пером описать. Фашисты перли напролом, а мы – ни тпру, ни ну, ни кукареку. У них даже песни были угрожающие: танки идут, самолеты летят и все такое мощное. А у нас: «Эх, тачанка-ростовчанка, все четыре колеса!» И вот прет на меня, лежащего в самодельном окопчике, бронированное чудовище, а, кроме бутылки с зажигательной смесью, остановить его нечем. Вскакиваю с поллитровкой в руке и ору что есть мочи: «Стой, курва!». Не слышит он, вражина, моего угрожающего крика и, даже загоревшись, не останавливается. Второй бутылки, чтобы разжечь костер поярче, в запасе нету. Единственное спасение – ноги. Так вот на своих двоих рысью и прогарцевал я до Москвы, пока маршал Жуков не заставил остановиться. Обратный путь, от Москвы до Берлина, уже на бронетехнике одолел. Домой вернулся в двадцать три года с белой, как свежий снег, головой. Человеческие нервы не из молибдена сделаны, и всякие срывы бывают. Такая вот арифметика…
– После войны не пытались поступить в Литинститут? – заинтересовавшись рассказом ветерана, спросил Слава.
– За военные годы отец искурил мои тетрадки со стихами. Для сочинения новых свободного времени не стало. Голодно было после войны в Березовке. Колхоз обнищал, завалился. Это уж после Игнат Матвеевич Бирюков, вернувшись с фронта полным кавалером орденов солдатской Славы, на ноги его поставил… Родители мои состарились. Пришлось на краткосрочных курсах выучиться на тракториста и от зари до зари тянуть механизаторскую лямку. Графоманский зуд возобновился у меня в хрущевскую пору, когда культ личности развенчали. Взялся за перо – вроде получилось. Отправил пару стихов в районную газету. Их напечатали. Послал еще – тоже проскочили. Я осмелел. Запустил большой пакет в «Сибирские огни». Опять победа! Опубликовали подборку на двух журнальных страницах. Познакомиться со мной приехали из редакции поэты Саша Плитченко и Гена Карпунин. Похвалили, помогли составить сборничек карманного формата. Новосибирское издательство его одобрило, но хрущевская «оттепель» уже кончилась, и областной цензор, чтоб ему долго жить, зарубил мой труд. Де, мол, стихи антисоветские, подрывают устои социализма. Такой приговор ударил меня по рукам. Идти на сделку с совестью и восхвалять репрессивную власть я не мог ни за какие коврижки. На то были причины. Родители мои, имевшие до революции середняцкое хозяйство, оказались кулаками. Колхозники до хрущевской поры, как рабы, горбатились за копеечные трудодни, и паспорта им не давали, чтобы не улизнули из колхозного ярма. Со мной, защитником Отечества, власть тоже поступила, как последняя проститутка. Когда я стал ей не нужен, демобилизовала из армии без копейки в кармане. Дескать, благодари, солдат, Бога, что жив остался. Косточки других, павших в боях за Родину, до этих пор не захоронены и тлеют в лесных урманах…