Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 16



Предполагаемая дата написания «Старого дожа» – 1833 год. В тридцатые годы, когда появились «Повести Белкина», родился замысел «Истории французской революции» и кинжально заблестели образы мятежников разных устремлений в «Истории Пугачева», маленьких трагедиях, «Истории Петра», в «Дубровском», «Анджело», «Пиковой даме», «Медном всаднике» и «Капитанской дочке», – в эти творчески зрелые годы Пушкин всматривался в два мира: русский и европейский, в их соотнесенность и контрастность. Размышляя о «самостоянии» России в ряду европейских держав, он измерял европейское степенью его соответствия особенностям русской истории. На этом его пути из небытия встал человек, для которого личное достоинство оказалось превыше всего. В венецианском Дворце дожей, в огромном зале Большого Совета, где собирались все патриции Венеции, достигшие 20 лет, и чьи имена были занесены в «Золотую книгу», где своды зала украшены тяжелыми золочеными рельефными орнаментами, служащими «рамами» для живописных композиций Тинторетто, Паоло Веронезе, Пальмы Старшего, идут по карнизу портреты 76 первый дожей Венеции, обвенчанных в знак власти с морской стихией. Один из портретов закрыт черным крестом и смертным приговором. Это портрет Марино Фальери, избранного дожем в 1354 году в печальную эпоху попрания республиканских законов. Как гласит легенда, молодая жена 80-летнего Фальери была оскорблена патрицием. Была задета его честь. Фальери, следуя законам, подал жалобу в Сенат. Сенат наказал виновного. Но то была лишь видимость наказания. Оскорбленный старый правитель в знак протеста примкнул к демократическому заговору против олигархического режима. Заговор был раскрыт, дож арестован. Внушающая ужас магистратура, заседавшая в Зале Совета десяти, вела следствие. За буссолой, двойной дверью, гласит легенда, Фальери ждал приговора. Его приговорили к казни. С королевской лестницы Гигантов с ее гигантскими фигурами Марса и Нептуна, с верхней площадки, где Фальери венчали на власть, 17 апреля 1355 года скатилась его голова.

«Ужасна проза жизни, поэзия дает надежду в жизни». Трагическая история старого дожа и обосновалась в поэзии, прозе, драме. О нем писали Гофман, Байрон, Делавинь, немецкие драматурги, английский поэт Суинберн. Его живописали Делакруа, Кольбе, Робер-Флери. Доницетти воспел его в могучем условном искусстве – опере. И Пушкин хотел остановиться – перед фигурой мятежного 80-летнего венецианского дожа, как он остановился перед другим мятежником – Пугачевым, от которого на поэта «шла чара», магия свободного и сильного духа, взыскующего о справедливости. «Взыскующий о справедливости» – он всегда мятежник. Даже в обиходном малом мире. Чье же сердце с сочувствием откликнется ему? Сердце творческого человека. Страсть к преступившему сродни молитве за него. Пока поэты воспевали любовную интригу, Пушкину, возможно, виделась черная гондола, мятежно плывущая к смерти. Недаром «море темное молчит»…

Но что же великий князь, покинутый в Мраморном дворце на время наших странствий в историческом пространстве?

Он прочитал «Старого дожа» Аполлона Майкова. И был очарован. И, затосковав о себе, слабом поэте: «не хватает мне глубины мысли, воображения, силы», – вспомнил свою «Венецию», написанную с восторгом, но и с печалью и смутой в сердце:

Быть может, К. Р. был ближе всех к замыслу Пушкина, который никогда не был в Венеции, но гениально ощутил что-то гибельное в волшебных художествах природы и человека, создавших этот город?

Быть может, и Чехов, написав пьесу (Суворину: «Вам хочется построить театр, а мне ужасно хочется поехать в Венецию и написать пьесу…», «Меня тянуло к тому углу во Дворце дожей, где замазали черной краской несчастного Марино Фальери»), был бы близок к замыслу Пушкина, соединив могучие события – заговор, мятеж, казнь – с линией внутренних психологических зигзагов в человеческих отношениях, в чем был великий мастер.





Мороз и солнце,день чудесный!

Она кашляла всю ночь. Немного поспала под утро. Проснулась с тем же кашлем. Встала, позвонила горничной.

– Полин, принесите жженый сахар, – попросила она стародавнее средство бабушки. Закуталась в огромный оренбургский платок, села в кресло и начала сосать коричневую горку сахара на узкой серебряной лопатке. «Грехи мои меня собрались навещать», – подумала она, глядя в окно. На стекло прилипла снежинка, и стучал ветер со снегом. Она закрыла глаза и явственно почувствовала запахи зимы, не этой, парижской, а той, которая в России, московской, нет, даже деревенской, в Старицком уезде: много белого света, пространства, все весело поскрипывает, сверкает на солнце. «Мороз и солнце; день чудесный!» – сказала она с удовольствием и знанием того, что эти слова есть она, или она – и есть эти слова. Быть может, оттого, что родились они там, где корни ее родные… «Где Саша?» – хотела его позвать в каком-то радостном возбуждении, но вспомнила, что он занимается, как говорил, «затеей на целый год» – поездкой «Русской оперы» в Северную и Южную Америку и в Лондон. Приглашали его заведовать художественной частью, и он предвкушал интересную работу.

– Буду вспоминать одна, – решила Лидия Стахиевна и улыбнулась…

«И для меня тоже. Тверь, Старица, Торжок, Малинники, Покровское, Берново, Подсосенье, Грузины, Прутня, Павловское. Какие слова! Как сладко произносятся! Когда-то можно было их произносить каждый день. И бабушка Софья Михайловна так просто посылала мальчика Егора с поздравительным письмом к Марье Николаевне Панафидиной, ибо близился день ее Ангела, да и о здоровье бедного Ивана Павловича, часто хворавшего, надо было узнать. Письмо шло в Курово-Покровское, где часто бывал Пушкин, и в комнате, называемой «Цветной», что-то писал в 7-ю главу «Евгения Онегина». Одна из Панафидиных, родственница Лидии Стахиевны, оставила об этом воспоминания. В этих родных для нее местах, где реки Тьма, Тверда и Волга, вспоминать, рассказывать, иногда фантазировать любили все состоятельные и мелкопоместные, старые и молодые, ученые и неученые соседи. В Твери показывали дом, где находилась гостиница Гальяни, сгоревшая, правда, когда Лиде Мизиновой было девять лет. Но о том, что там Пушкин ел «с пармазаном макароны да яичницу», знали все. Спорили, какие пояса золотошвей из Торжка послал поэт княгине Вяземской. Гадали, бывал ли Пушкин в Райке, усадьбе архитектора Николая Львова, блестящего по дарованиям человека. Бывал ли в Чукавино, в поместье гвардейского офицера, поэта и страстного игрока в карты Великопольского. Во-первых, в 29-м году Пушкин написал на него дружеский шарж: