Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 8



НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

Вторую неделю мы ждали самолёта в затерянном среди непроходимых якутских лесов маленьком таёжном посёлке. Нас было семеро: три геолога, три геофизика и один журналист. Все мы сошлись в посёлке случайно — вышли к аэродрому из тайги, где ходили с поисковыми отрядами, занимаясь каждый своими делами. И всем нам нужно было срочно лететь в город, на центральную базу главной разведочной экспедиции.

По утрам, ещё до восхода солнца, мы переправлялись через речку на большую галечную косу, служившую аэродромом, и, усевшись на перевёрнутые лодки, с тоской смотрели на горизонт. До полудня мы сидели молча: праздные разговоры на аэродроме в ожидании самолёта считались в тех местах дурной приметой.

В полдень мы доставали из рюкзаков консервы и сухари и, лениво жуя этот немудрёный обед, в который раз начинали жаловаться друг другу на проклятую непогоду и на затянувшиеся таёжные пожары. Соблюдение примет во вторую половину дня считалось необязательным, так как все знали, что самолёт после обеда всё равно не прилетит: не успеет вернуться обратно на базу, но, несмотря на это, мы продолжали сидеть на аэродроме до самого вечера.

С наступлением темноты мы брали свои полегчавшие за день рюкзаки и, невесело шаркая сапогами по гальке, возвращались к переправе. Перегруженная лодка-шитик, черпая обоими бортами воду и готовая пойти ко дну буквально каждую секунду, всё-таки успевала вовремя пристать к берегу, и мы, вылив воду из сапог и отжав полы своих пальто и плащей, отправлялись сушиться, а заодно и ночевать в одиноко стоявший над рекой дом холостого и угрюмого радиста Ивана Семёновича.

Обиталище Ивана Семёновича походило одновременно и на общежитие, и на мастерскую по ремонту радиоаппаратуры. Вдоль стен стояло несколько раскладных коек с засаленными спальными мешками, одну из которых занимал сам Иван Семёнович, а всё остальные — всякий проезжающий и проходящий через посёлок таёжный люд. Передняя часть дома была плотно заставлена тяжёлыми металлическими ящиками с круглыми эбонитовыми ручками и опутана множеством проводов, которые, казалось, не имели ни конца, ни начала. Здесь игриво перемигивались между собой десятка полтора красных и зелёных, похожих на кошачьи глаза лампочек, и в любое время дня и ночи слышался цыплячий писк.

Иван Семёнович поддерживал связь с поисковыми отрядами геологов, работавшими в тайге, и три раза в день «давал погоду» лётчикам. Целыми сутками он сидел с наушниками на голове и стучал ключом, посылая в эфир свои унылые точки-тире.

Устроившись на ночь, мы начинали чаёвничать. Надо сказать, что чай на Севере, особенно на севере Якутии, пьют до того крепкий, что по цвету его можно сравнивать только с сажей.

В один из таких вечеров, лёжа на спальных мешках и потягивая из старых консервных банок густейший таёжный «чифир», мы неожиданно заговорили о самопожертвовании. Уж не помню, с чего всё началось. Кто-то незаметно начал, кто-то поддержал, и через минуту разговор завладел всеми, за исключением хозяина дома и одного нашего спутника — угрюмого пожилого геолога с изрезанным морщинами лицом. Иван Семёнович, как обычно, сидел около рации с наушниками на голове, слушая эфир, а угрюмый геолог лежал на койке, подложив под голову руки, и, глядя в потолок, молча курил.

Мнения сразу же разделились. Одни говорили, что пожертвовать собой человек может только в том случае, когда он ясно видит перед собой цель, во имя которой отдаёт свою жизнь. Другие утверждали, что самопожертвование — это результат эмоционального потрясения, экстаза, что пожертвовать собой можно не по расчёту, а только по вдохновению. Особо горячо защищал вторую точку зрения лохматый чёрный геофизик — молодой парень лет двадцати пяти с бледным, худым лицом и большими голубовато-серыми глазами.

Угрюмый геолог (его фамилия была Тарьянов) поначалу, казалось бы, совсем не интересовался нашим разговором. Но потом, когда страсти разгорелись и лохматый геофизик в пылу полемики выскочил на середину комнаты и, размахивая руками, стал о чём-то нечленораздельно кричать, Тарьянов сел на своей койке и, подняв руку, как школьник на уроке, тихо сказал:

— Одну минуту…



Мы все с интересом повернулись к нему.

— Я не буду спорить ни с кем из вас. Я просто хочу рассказать вам одну историю, которая, как мне кажется, имеет некоторое отношение к предмету вашего сегодняшнего разговора.

Тарьянов взял свою потрёпанную полевую сумку и вытащил из неё сильно помятую тетрадь.

— Два года назад во время больших осенних дождей в тайге пропал без вести поисковый отряд геологов. Их искали до самой зимы, но не нашли. Весной, когда сошёл снег, эвенки-оленеводы случайно наткнулись на последнюю стоянку этого отряда. А в десяти шагах от шалаша лежал человек. Это был начальник отряда, геолог Костя Сабинин, тот самый Сабинин, который открыл Заполярный алмазоносный район… Костя Сабинин был человеком редкой души — прямой, честный, открытый, замечательный товарищ, верный друг, способный геолог, умница. Я с ним работал когда-то. Он и сейчас как живой стоит у меня перед глазами — высокий, широкоплечий, добродушный, с карими весёлыми глазами, со светлой курчавой бородой… Эвенки нашли на груди у Сабинина пакет, в который была вложена карта открытого им месторождения и пачка исписанных листов бумаги — письмо Сабинина к жене. Письмо отослали в Москву, а карту дали на проверку геологам, которые подтвердили на следующий год высокое содержание алмазов в открытой отрядом Сабинина кимберлитовой трубке. Перед отправкой кто-то перепечатал Костино письмо на машинке. Эта копия долго ходила по якутским разведочным партиям. Некоторые места геологи читали запоем, как молитву. Потом письмо попало ко мне, и я переписал его. Костя писал письмо жене долго — несколько месяцев. Это было последнее, непрерывное, бесконечное письмо. Вот что было в нём написано:

«…У вас ещё вечер, а у нас уже утро, вы ещё слушаете по радио лёгкую музыку, а у нас уже поют петухи, и мы встаём рано-рано, чтобы успеть на аэродром к отлетающему в далёкую северную партию самолёту. Когда ты ляжешь в кровать и начнёшь засыпать, мы уже поднимемся в воздух. Ты будешь видеть хорошие, светлые сны, а мы, прижавшись друг к другу меховыми куртками, будем смотреть в маленькие круглые окна — иллюминаторы на редкие клочковатые облака, молчаливой серой стаей проносящиеся над крыльями нашего самолёта. В твоей тёплой, уютной комнате розовым светом горит настольная лампа, а из стеклянной кабины нашего самолёта уже видны первые багровые сполохи северного сияния…

Вера, дорогая! Как мы далеко сейчас друг от друга! Я знаю, что ты волнуешься за меня, за мою беспокойную, бродячую жизнь. Мы мало бываем вместе, и ты больше помнишь меня на подножке вагона или в дверях самолёта, всегда уходящего, улетающего от тебя.

Мне очень хочется сделать для тебя что-нибудь хорошее и доброе именно сейчас, когда ты спишь в далёкой Москве, а я лечу с молчаливыми геологами к побережью Ледовитого океана. Мне хочется, чтобы тебе приснился яркий, солнечный день в весёлом южном городе. Это было пять лет назад. В тот день мы решили, что навсегда будем вместе.

И тогда же я сказал тебе, что хочу сделать в жизни что-нибудь очень большое, очень полезное и нужное для моей Родины. И тогда ты сказала, что разлука всю жизнь будет спутницей нашей любви. Помнишь, мы долго молчали после этих слов. Мы знали, что это правда, но тогда наша любовь была сильнее правды.

И вот прошло пять лет. Пять лет я скитаюсь по Северу. Я ищу то большое и нужное, о чём говорил тебе в тёплом южном городе, то, что мы называем холодным и чужим словом «полезное ископаемое», но чему мы отдаём все силы, все мечты, весь жар души.

Вера, родная, мы так редко видимся с тобой! И каждый раз при расставании мы поднимаем стаканы за годы странствий и минуты встреч. Мы знаем, что эти минуты стоят долгой жизни рядом друг с другом. Мы знаем, что годы разлуки не страшны нам. Мы верим в это.